С тех пор, как был напечатан мой роман "Москва 2042", читатели меня постоянно одолевают вопросами, правда ли Сим Симыч Карнавалов - это на самом деле Александр Исаевич Солженицын. Те, которые спрашивают, нуждаются не в ответе моем, а в согласии, они сами этих двух персонажей, вымышленного и реального, в своем сознании знаком равенства соединили. При этом они делятся на две группы. Первые считают, что я Солженицына разоблачил и правильно сделал, из вторых же когда-то составился большой гневный хор, который по истечении времени заметно редел. Теперь страсти почти утихли, меня ругают гораздо меньше, чем раньше, но журналисты все еще обращаются ко мне как к солженицыноведу (кем я ни в коем случае не являюсь) с просьбой прокомментировать то или иное высказывание этого человека, чего я старательно избегаю. Меня Солженицын интересует не сам по себе, а вместе с мифом, обозначенным его именем.
Мифов на нашем веку было достаточно, они рождаются и сейчас, но этот мне интересен больше других потому, что возник, развивался и стал рассыпаться на моих глазах и даже, единственный, при моем скромном участии. В этих заметках я не ставлю себе целью умалить заслуги писателя Солженицына, однако не буду способствовать и их преувеличению. Но как описать миф, не сравнивая его с личностью, вокруг которой он сложен? Естественно, в соревновании личности с мифом личность любая проигрывает.
По ходу дела я всю эту работу написал вчерне до выхода в свет солженицынского сочинения "Двести лет вместе" о сосуществовании в России русских и евреев. В книгу эту я заглянул, отношения своего к автору не изменил, но спорить по данному тексту не буду. Мне достаточно и прежних текстов.
┘Где Солженицын ни тронет "еврейскую тему", там очевидны старания провести межу между евреями и русскими, между евреями и собой. В упомянутом выше очерке о крестном ходе в Переделкине автор замечает в толпе разнузданной русской молодежи несколько "мягких еврейских лиц" и делится соображением, что "евреев мы бесперечь ругаем", а, мол, и молодые русские тоже ничуть не лучше. Сидя в Вермонте и читая русские эмигрантские газеты, где работают евреи (а в каких русских газетах они не работают?), он называет эти издания "их газеты на русском языке". И это все тем более странно, что так или иначе всю жизнь ведь был окружен людьми этой национальности, чистыми или смешанными (да и жена, а значит, и дети его собственные не без примеси, а по израильским законам и вовсе евреи). Даже те из близких к нему евреев, кого я лично знаю, настолько люди разные, что я затруднился бы объединить их по каким-то общим признакам, не считая графы в советском паспорте.
Расизм, антисемитизм, ксенофобия необязательно должны быть осознаваемы самими расистами, антисемитами и ксенофобами и необязательно проявляются в категориях очевидной враждебности. Давно отмечен и высмеян сатириками характерный признак расиста или антисемита: у него есть друг негр или еврей. Не знаю, как насчет негров, а с некоторыми евреями Солженицын (выше сказано) дружбу водит. Но среди особо ценимых им друзей, кому он посвятил самые высокие комплименты, - Игорь Шафаревич. Не просто антисемит, а злобный, таких называют зоологическими. Владимир Солоухин в книге, написанной перед смертью, сожалел, что Гитлеру не удалось окончательно решить еврейский вопрос. Александр Исаевич уважал Солоухина и почтил приходом на похороны (Булата Окуджаву той же чести не удостоил). Отмеченный Солженицыным весьма положительно, Василий Белов евреев тоже сильно не любит. Сочинил притчу о лжемуравьях (читай: евреях), которые под видом своих влезают в муравейники и, пользуясь доверчивостью истинных муравьев (русских), постепенно пожирают муравьиные личинки, а свои псевдомуравьиные (еврейские) подкладывают, и в результате, понятно, истинные муравьи вымирают, а ложные (только неизвестно, кем они после питаться будут) остаются.
Еще и потому Александр Исаевич не считает себя антисемитом, что требования и к русским, и к евреям предъявляет почти равные. Почти!
Вину разных наций друг перед другом Солженицын делит не поровну, и одним прощает больше, чем другим, а другим приписывает больше, чем они заслужили. Русские в целом получше других (ненамного), но никого так не обижают, как их. Говорят, что все национальности - существительные (немец, еврей, украинец), а русский - прилагательное. В "Плюралистах" ужасно обиделся на это наблюдение, неизвестно кем сделанное, и спрашивал язвительно: "А как же прилагательные Синявский и Пинский?" Особую обиду нанесли русскому народу "образованцы" тем, что собак кличут русскими именами - Фомами, Тимофеями и Потапами (а Джимами, Джеками, Майклами можно?). Неужели великий русский писатель не знает, что в России испокон веков котов звали Васьками, коз - Машками, а свиней - Борьками? Кто-то где-то выдумал, будто американцы изобрели бомбу, способную уничтожать выборочно русских. Бросят бомбу на Москву, она этнических русских поубивает, а остальных пощадит. Наш мыслитель и этой чуши верит, возмущается до глубины души русофобством изобретателей, а от колкостей соотечественников отбивается ссылкой на первоисточник этой глупости.
Защищая русских, постоянно оскорбляет всех остальных и сам этого не сознает. Какую национальность ни помянет - украинцев, казахов, татар, чеченцев, - обязательно скажет о ней что-то обидное. Выделяя, кажется, только эстонцев и литовцев - эти у него почему-то хорошие. Отвергая обвинения в недоброжелательстве к другим народам, вспомнил и поставил себе в заслугу, что в "Раковом корпусе" с сочувствием описал страдания умирающего татарина. Но, описывая, помнил, что это именно татарин, а не просто умирающий от рака человек.
Подчеркивая постоянно свою русскость и свою заботу только о русских, он уже одним этим разжаловал себя из мировых писателей в провинциальные. Мировой писатель, естественно, привязан к своей культуре и к своему языку, к своей стране и народу, но все люди для него - люди, страдают они все одинаково, и качество крови зависит не от национальности, а от группы, резус-фактора, количества тромбоцитов, эритроцитов, сахара, холестерина и прочих составляющих.
Он был уже на Западе, а я еще в Москве, но по возможности внимательно следил за всем, что он писал, делал и говорил. Несмотря на мои сомнения и разочарования, я в целом все еще очень серьезно относился к нему. Огорчился, услышав по радио, что у него депрессия. Удивился ответному его утверждению, что у людей, прошедших советские лагеря, депрессий не бывает. "Что за чушь? - подумал я про себя. - Бывает, и еще как! У прошедших через войну, через лагерь и что угодно бывает депрессия. Бывает, что человек, проведя в лагере два десятка лет, не выдерживает испытания свободой, впадает в депрессию вплоть до наложения на себя рук".
Через почти семь лет после Солженицына и мне выпала судьба оказаться на Западе. К тому времени подоспели уже очередные "узлы".
Я попробовал почитать - не пошло. Скучно! Громоздкий текст с языком, местами вычурным, а местами просто невыразительным, с петитными многословными вставками и выпадающим из стиля неуклюже-модернистским приемом переноса действия на воображаемый экран. "Голос Америки" изо дня в день передавал главы в авторском исполнении. Я перестал слушать "Голос Америки". Разумеется, какие-то солженицынские поклонники встретили его "повествование в отмеренных сроках" с восторгом, но в целом эмигрантская пресса растерянно молчала. Сказать, что это хорошо, было по совести невозможно, а сказать, что плохо, долго никто, включая меня, не решался.
Не оценив границ своего влияния на умы, Солженицын свою жизнь на Западе начал с разоблачения Запада, укоряя его в том, что он слаб, безволен, не готов отстаивать свою свободу. Говорил уверенно, по собственному выражению, громогласил. И, явившись людям в ореоле не бывавшей доныне ослепительной славы, рассчитывал, очевидно, что все его мысли будут восприняты как безусловно истинные и обязательные к исполнению. На соображение его критиков-плюралистов, что "никто не владеет истиной, да и быть ее в природе не может", он возразил: "Убежденность человека, что он нашел правоту, - нормальное человеческое состояние... Сознание, что жизнью своей служишь воле Бога, - здоровое сознание всякого человека, понимающего Бога простым, отнюдь не гордостным сердцем". Не знаю, как насчет сердца, но "гордостным" и чуждым логике сознанием рождена эта мысль. Если право только самого себя на истину признано, всем остальным остается что - соглашаться и вообще не иметь своего мнения? Но если всякий может быть убежден, что нашел правоту, то всякость эта и есть плюрализм, столь гневно им отрицаемый.
Все подвергать сомнению предлагал нам один умный человек, и "я знаю, что я ничего не знаю", говорил другой. И вдруг у нас появился знающий, что он все знает.
Если бы мне такие условия, как у Тургенева, вроде бы сказал однажды Достоевский, я бы писал не хуже.
Нашему герою после всех мытарств, но еще в расцвете сил выпала удача создать себе условия, почти как у Тургенева. В Вермонте обрел он все, что нужно для плодотворной работы: комфорт, уединение, возможность трудиться "в глубокой тишине, о которой истерзанно мечтал всю советскую жизнь", не прятать рукописи, не думать о быте. "Но еще и укрепил меня Господь тем, что, живя на Западе, я мог быть независим от изводящего и унизительного кружения в чужеземной среде: мне не надо было искать средств на жизнь". Казалось бы, все хорошо, есть чему позавидовать: успокойся, радуйся, живи и пиши. Он и живет, и радуется, и пишет, и нам сообщает, что живет хорошо и пишет прекрасно.
"Оглядываясь назад, не могу не признать минувшие шесть лет самыми счастливыми в моей жизни". Спохватился, правда, что, может быть, ему (ему больше, чем другим) не к лицу безоглядно наслаждаться личным счастьем, когда страдает Россия. Внес оговорку: "И безвозвратно уходило время только в том, что безвозвратно изнурялась моя родина". Чувство, очевидно, неискреннее, потому и выражено неуклюже. Как может родина безвозвратно изнуряться, а время уходить только в том, что? Но так или иначе, отметился на ходу в неизбывном своем патриотизме и торопливо поехал дальше удивляться, как он хорош собой.
Трудится не покладая рук, но при этом сам за собой наблюдает со стороны, сам собой восхищается и сам себе ставит высшие баллы по успеваемости и поведению.
Работает по восемнадцать часов в день. А кроме того (если помимо работы, то и в 24 часа не уложимся), занятия с детьми - математика, физика, астрономия - и физические упражнения, и теннис, и ныряние с головою в пруд. Живет затворником, не подходит к телефону, не ездит на собственные премьеры, не участвует в конференциях, "в разных сходках и встречах". "Говорят, тут, в Вермонте и рядом, умные так и делают - Роберт Пенн Уоррен, Сэлинджер".
Ему, умному среди умных, "дико, как бесплодно кружатся там в нью-йоркском или парижском смерче".
Еще и за то себе поставил пять с плюсом, что "а так - западная жизнь протекала в стороне от меня, не задевая рабочего ритма". Настолько не задевая, что, по свидетельству его ближайшего единомышленника Никиты Струве: "Он жил в Америке как бы не в Америке, он ее не знал. Он жил в лесу, американцев не встречал. Чаще встречал койотов, чем американцев".
Про встречи с этими животными Солженицын и сам пишет: "Но кого я ласково люблю - это койотов: зимой они часто бродят по нашему участку, подходят и к самому дому и издают свой несравнимый сложный зов: изобразить его не берусь, а - очень люблю".
А говорят еще про меня, что я клеветник! Лидия Корнеевна Чуковская гневно меня обличала, что у меня Сим Симыч Карнавалов вечерами слушает (а бессовестный автор над этим смеется) Баха - "Хорошо темперированный клавир"...
"А сам по себе - я будто не испытываю хода времени: вот уже третью тысячу дней по единому распорядку, всегда в глубокой тишине...Без телефона в рабочем доме, без телевизора, всегда в чистом воздухе, на здоровой пище американской провинции, ни разу не обратясь по серьезному к врачам, я и сегодня как будто не старше тех 57 лет, с которыми сюда приехал, а то и куда моложе. И скорее чувствую себя ровесником не своим сверстникам, а 40 - 45-летним - жене своей (а жена, стало быть - хороший ей комплимент, - в своем возрасте пребывает. - В.В.), как будто с ними весь будущий путь до конца. Ну только, может быть, не бывает лавинных дней, когда вдохновение сшибает с ног, только успевай записывать картины, фразы, идеи. Но даже то молодое чувство испытываю к 64 годам, что еще не окончен мой рост ни в искусстве, ни в мысли".
Характерное для автора отсутствие логики. Если вдохновение не "сшибает с ног", то какой же рост в искусстве?
Но автор никакого противоречия в собственных словах не замечает.
Большое счастье так беззаветно любить самого себя, думал я, читая "Зернышко". Объект любви не отделен от влюбленного. Всегда можно посмотреть в зеркало и увидеть дорогие черты, которые редко кому доступны. В любой момент самого себя лицезреть. "Свет мой зеркальце, скажи и всю правду доложи, я ль на свете всех милее, всех румяней и белее?"
Здесь надо заметить, что очень неосмотрительно хвастаться богатырским здоровьем. Долго ли сглазить? Что, очевидно, тут же произошло. Уже в следующей части "Зернышка" о том же самом времени сказано, что именно к 64 годам, а не позже, стал автор "на лестнице что-то задыхаться, сжимает грудь. Сперва и значения не придавал, потом оказалось - это стенокардия. Да еще ж и кровяное давление всегда повышенное. Вот уже и с головой нырять в глубину стало как-то негоже, прекратил".
Недугам любого человека можно только посочувствовать. Мне самому в 55 лет так сжало грудь, что пришлось немедленно ложиться на операцию. Все смертные стареют, болеют до тех пор, пока не умрут. Но на фоне рассказа о тревожащих автора недомоганиях не неуместно ли выглядит прямо перед тем высказанное полное довольство собой: какой он молодец, талантище и здоровяк?
Смирение незнакомо нашему герою, а оно как бы его украсило! Тем более при постоянном подчеркивании своей религиозности.
|