Все новости



























































































































































































































































География посетителей

sem40 statistic
«    Август 2017    »
ПнВтСрЧтПтСбВс
 
1
2
3
4
5
6
7
8
9
10
11
12
13
14
15
16
17
18
19
20
21
22
23
24
25
26
27
28
29
30
31
 

Тот, кто тушит свет последним

В шестидесятые годы Польшу в Москве называли самым веселым бараком в социалистическом лагере. Для советского человека, да к тому же молодого и невыездного, Варшава выглядела заграницей. Впоследствии я бывал и в Берлине, и в Нью-Йорке, но даже тени того пленительного ощущения свободы, жадного впитывания чужого быта, культуры, языка и наслаждения всем этим я не испытывал.

В этом наслаждении заключалось, однако, некое нравственное противоречие. Я приехал с определенной целью - собрать материал о Варшавском гетто, его восстании, мученичестве польских евреев. И делал все, что положено в подобных случаях: работал в Еврейском историческом институте, встречался с уцелевшими участниками восстания, ездил по концлагерям.

В двух измерениях

Теплым сентябрьским днем я шел вдоль лесной опушки по дороге, выложенной белыми плитами, имитировавшими шпалы, и попал на поле, усеянное серыми гранитными глыбами. На каждой стояло название города. Под этими глыбами в лесной земле лежали 800 тысяч убитых. Ум не в состоянии вместить эту цифру - 800 тысяч человек, похороненных на нескольких гектарах земли. То была Треблинка.

Несколько дней спустя я стоял на огромном дворе, заросшем пыльной, жесткой, осенней травой. Сюда, казалось, не доносились никакие звуки жизни. Только куковала кукушка, отсчитывая чьи-то годы. В дрожащую стеклянную голубизну этого дня я вышел из мрака газовой камеры. То был Майданек.

Но в тот же самый день, примчавшись из Люблина в Варшаву, я отправился в театр "Атенеум" на изысканнейшую постановку пьесы Петера Вайса о маркизе де Саде и завершил вечер в ресторанчике на берегу Вислы, где из открытого окна были видны речные огни, а оркестр исходил томительными тягучими мелодиями.

Наутро я отыскивал улицу. Во время войны она называлась аллея Шуха. Там помещалось гестапо. Я шел вдоль пыточных камер и на беленой стене одиночки читал выцарапанное: "Никто обо мне не думает и не знает. Я так одинока, и я должна умереть без вины".

Сердце разрывалось от ужаса и сострадания. Но нет, оно не разрывалось. Оно жило, стучало.

И, выйдя из подземелья, походив, покурив, посидев на скамейке парка, я снова начинал впитывать в себя все окружающее с какой-то мучительной, почти сладострастной наблюдательностью. Вот ксендз в нейлоновой сутане - сухощав, строен, значителен. Вот пожилой господин с зонтиком подмышкой целует руку девушке в замшевой куртке, начиная разговор, полный значительных улыбок и кокетливых недомолвок.

Как это совмещалось с только что прочитанным восклицанием, полным смертной тоски и безысходного одиночества? Жизнь шла в этом поразительном контрапункте. И твое сознание, вместив глубину предсмертного страдания, одновременно жадно поглощало ликующую плоть сегодняшнего мира.

Такая двойственность бытия казалась мне постыдной, кощунственной, но она была реальной.

Я не мог изгнать ее из себя, из своего молодого естества. И все эти варшавские дни проходили для меня в двух измерениях - трагического прошлого и прекрасного земного настоящего.

"На мармелад"

Время от времени друзья доставали мне телефон очередного обитателя гетто, участника восстания. Как правило, мы встречались в уличном кафе где-нибудь в центре города, и я записывал все, что мне рассказывали, отодвинув чашку недопитого кофе, среди сигаретного дыма и щебетания юных польских пани.

Одного из моих конфидентов звали Бернард Борг. К моменту нашей встречи он был пенсионером. Скромный пожилой еврей. Отставной кооператор. Он сражался в группе Герша Кавэ, одной из четырех боевых групп, сформированных коммунистами.

10 мая они решили выходить на арийскую сторону через подземный ход. Вышли во двор жилого дома, где их и схватили. В Треблинке он попал в партию наиболее крепких мужчин. Им сказали: "Вы не пойдете на мармелад". Эта людоедская шуточка означала, что их используют для работы. Отправили сначала в Майданек. Потом в Освенцим. Из Освенцима он перед самым освобождением бежал.

И вот этот неприметный человек, в биографии которого были все самые страшные лагеря уничтожения Второй мировой войны, сидел передо мной в кафе "Виклина", что на Маршалковской, осторожно попивая кофе, среди стен, стилизованно оплетенных прутьями ("Виклина" по-польски - "корзина"), среди обитых красной кожей маленьких табуретов и болтовни варшавской молодежи 60-х годов.

Я спросил, как проходила в группе Герша Кавэ ночь перед восстанием. Он сказал, что у них кроме командира был еще комиссар - девушка. Ее звали Ружка Розенфельд. Она подходила к каждому бойцу, спрашивая, все ли он взял с собой, не забыл ли продукты, бинты, электрический фонарик. А перед рассветом сказала речь примерно такого содержания:

"Помните, что вы продолжаете лучшие традиции освободительной борьбы польского пролетариата, что вы партизаны".

Ну что же я мог еще ожидать? Борг был старый член партии, партийный пенсионер, и беседовал он с журналистом из Москвы. Он говорил все, как надо. Наверное, так и было.

Почему бы комиссару Ружке Розенфельд не произнести речь, напоминающую выступления коммунистических комиссаров в плакатных советских пьесах?

"Хотите знать правду?.."

Больше всего мне хотелось встретиться с Марком Эдельманом. Борг был рядовым бойцом восстания, а Эдельман - заместителем командира боевой организации.

Как-то получилось, что в рассказах об уцелевших повстанцах он оставался в тени. Да и в варшавских редакциях о нем говорили с многозначительной улыбкой: "Конечно, герой. Заместитель Анелевича. Но с ним нелегко. Вряд ли вам удастся его разговорить. Если он вообще захочет встретиться".

Его героическая биография имела теневые стороны с точки зрения официальной идеологии. Он был бундовцем, лидером бундовской молодежи в гетто, а после выхода по каналам на арийскую сторону и чудодейственного спасения участвовал в восстании варшавских поляков, поднятом Армией крайовой. Сейчас он работает кардиологом в одной из лодзинских клиник - эдакий скромный, стоящий вне политики врач.

Встретиться с ним и в самом деле оказалось нелегко. Общие знакомые не находились. Мои друзья искали подходы через третьих лиц. Звонили в Лодзь, дома его не заставали. Наконец, в ответ на сбивчивые объяснения "кто есть кто" в телефонной трубке раздалось очаровательно куртуазное, с польским распевом: "Проше бардзо".

На следующий день в вечерних дождливых сумерках на грязноватой окраине Лодзи отыскиваю улицу Зильверовича. Никто такой не знает. Оказывается, недавно переименована. Была Мостова. Улица прямая, пустынная, булыжная, совсем загородная. В самом конце - дом 34а. Калитка. Мокрый от дождя автомобиль. В спичечном огоньке у звонка: "Доктор Марк Эдельман".

В передней - пятидесятилетний, среднего роста, худой, изящный человек с резкими чертами умного семитского лица. Одет с элегантной мешковатостью - серый пуловер, белая рубашка без галстука.

В большой комнате - старые кожаные кресла, массивный письменный стол, тахта под пестрым пушистым покрывалом.

"Вы хотите знать правду? Нас насчитывалось двести - двести двадцать. Пятьсот? Ерунда. Двести. Было 19 апреля, 20-е, 21-е. Потом спад, перестрелки. Потом 1-е, 2-е, 3 мая. И агония. Не надо преувеличивать военное значение восстания. Главное, что оно было.

Командир боевой организации Анелевич?.. Из бедной семьи. Знаете, что такое беднота, польское еврейство? Очень способный. Он был моложе всех нас. Романтичен. Да, конечно, интеллигентен, как и все мы - интеллигентные мальчики. Он был всегда беден и честолюбив. Когда мы обедали, он сидел, охватив тарелку руками. Вот так... Мы спрашивали: "Мордка, почему ты так ешь?" - "Так привык. Чтобы братья не отняли".

Почему он стал командиром? Мы решили: пусть будет он, чтобы не было раскола. Он вел дневник, и Антек (подпольный псевдоним Ицхака Цукермана, другого заместителя командира боевой организации, также оставшегося в живых. - Авт.) как-то пришел ко мне и сказал:

"Он записал: если я не буду командиром, пусть ничего не будет". Он очень ценил свою должность. Однажды он сделал что-то не так, и мы с Антеком сказали ему: "Смотри, Мордка, ты не будешь командиром". Он испугался. Но он был плохим командиром. Ему лишь бы 19 апреля, а там уж все... Помните его письмо Цукерману: "Сбылась главная мечта моей жизни..." В этом он весь.

И этот приказ Анелевича о самоубийстве. Можно было найти выход, и те, кто не выполнил его приказ, спаслись. Мы с Цивьей (Цивья Любеткин-Цукерман, одна из руководителей восстания, жена Ицхака Цукермана. - Авт.) пришли спустя два часа после этого коллективного самоубийства и помогли живым уйти.

Мы вышли через люк на Простой 10 мая. Нас было сорок, и до этого спаслись еще тридцать. Мы сели в машину. Это устроил Цукерман. Одни ушли в лес. А мы с Антеком скрывались у поляков, сначала на одной квартире, потом на другой. Потом Варшавское восстание.

Как живет Цукерман в Израиле? О, хорошо. Пьет водку, пишет книги. У него, знаете, русский характер. Цивья работает в управлении кибуцами - политическая деятельность - Нью-Йорк, Париж. Но болеет. Я был у них. Они у меня..."

Те же детали - миска, закрываемая руками, цифры - "нас насчитывалось двести - двести двадцать" - я прочитал годы спустя в книжке польской журналистки Анны Краль "Опередить Господа Бога", представляющей собой диалог автора с Эдельманом.

В 1968-м она рассказала в газете "Политика", как ее, маленькую девочку с печатью семитской расы на лице, означавшей смерть не только для нее, но и для тех, кто ее укрывал, пять лет передавали из рук в руки, укрывая по подвалам и чердакам. Она подсчитала: 45 польских мужчин и женщин рисковали жизнью ради ее спасения, и назвала их имена.

Сам Эдельман тоже написал книжку "Гетто борется", изданную в Лодзи в 45-м. Это документ, отчет, написанный молодежным партийным деятелем, рассказ о героизме товарищей, о гибели гетто. С Анной Краль беседует другой человек. Жесткий, едкий, преисполненный скептицизма, раздражения по отношению к каждому преувеличению, романтическому всхлипу. Таким я его видел уже в 67-м.

Их беседа с Краль пронизана пафосом демифологизации. Цукерман утверждает, что повстанцев было 500-600, а он, Эдельман, что 200-220. "Это не имеет значения, - цедит он сквозь зубы. - Все ничто в сравнении с безмерностью происшедшего".

Они идут с Анной на Умшлагплац, откуда людей во время большой депортации отправляли в Треблинку. Он был посыльным в больнице, его работа заключалась в том, чтобы стоять у ворот Умшлагплаца и выводить больных. Немцы разрешили делать это, создавая иллюзию отправки на работу. Он показал Анне бетонный столбик, у которого стоял все дни депортации. Он проводил на смерть 350 тысяч людей.

Исход

И снова временной сдвиг. Апрель 94-го. В Московском доме ученых отмечается день памяти евреев - жертв нацизма. Эдельман - гость, сидящий на сцене, почетный гость польского посольства, опекаемый, возимый по торжественным собраниям. Я не видел его четверть века с того самого визита в Лодзь. Тогда ему было под пятьдесят, стало быть, сейчас семьдесят пять. Лицо оплыло, потеряло жесткость очертаний. Но внутренняя сила, похоже, осталась - во взгляде, движениях, манере держаться. Он давно вышел из тени, в которой жил в послевоенные годы. В период расцвета "Солидарности" находился в центре политических событий.

Сейчас он пристально смотрит в зал, где собрался московский бомонд - министры, писатели, ученые, актеры. Бывший главный партийный идеолог, ставший одним из лидеров и творцов перестройки. Литературный критик, превратившийся в министра культуры. Поэт, чьи песни тридцать лет поет Россия.

Эдельман смотрит припухшими от старческих недомоганий, чуть выпуклыми глазами в зал, излучающий свечение имперского прошлого и нынешнего демократического хаоса. А зал смотрит на Эдельмана - на старого еврея, который полвека назад вместе с двумя сотнями таких же, как он, пылких мальчиков вышел из подземелий гетто, чтобы достойно умереть с оружием в руках. И не умер, а сидит здесь, как икона, как символ еврейского сопротивления и мученичества.

Эдельман - это прошлое полувековой давности, в память которого они собрались здесь. Но на самом деле их занимает настоящее, полное боли, надежд, страхов. И настоящее пульсирует в каждом речении, произносимом с трибуны этого респектабельного зала.

"Впервые Россия вместе со всеми цивилизованными странами отмечает международный день памяти евреев - жертв нацизма".

"Сейчас, когда антисемитизм стал политическим лозунгом нескольких движений, надо сделать все, чтобы не дать этим людям приблизиться к власти".

"Существование Израиля - гарантия того, что больше Катастрофы не будет".

"День Катастрофы бронзовеет, но не бронзовеют причины, породившие ее".

В перерыве подхожу, представляюсь, напоминаю о давней встрече. Нет, не помнит. К нему столько журналистов приходило за эти годы. Спрашиваю о его отношениях с Израилем. "Израиль не приемлет меня. Другой язык. Другие проблемы. Другие евреи. Не те, которые погибли в Катастрофе. Цукерману говорили, что мы плохо сопротивлялись. Воюет же Израиль с арабами. Ицхак не обрел себя в политической реальности Израиля. Он был из другого мира. Весь в польской культуре".

В те же самые дни "Маарив" напишет про Эдельмана: "Человек грустный, молчаливый, немного нервный в своих реакциях, резкий в формулировках, непрерывно курящий... В Израиле многие годы заботились о том, чтобы скрыть роль в восстании тех, кто не входил в молодежные сионистские движения. Эдельман отказывается видеть в восстании несколько мистическое событие израильско-сионистского героизма. Урок, который он видит в восстании, - универсальный, гуманистический. Это события, в котором не дали выбора другой формы смерти".

Он не обрел себя в коммунистической Польше 60-х, не нашел себя в Израиле 90-х. Впрочем, кажется, он ощущает себя на месте в современной Польше. Он не случайно остался там после войны и прожил всю жизнь. В этом изначальная заданность судьбы, начинавшейся в бундовских молодежных кружках, продолжавшейся в мучительных метаниях польской интеллигенции с ее тайной оппозиционностью коммунистическому режиму, надеждами на "Солидарность" и нынешней такой сложной и противоречивой жизнью.

Я спросил его о причинах отъезда остатков польского еврейства в конце 60-х. "Шла борьба за власть, а в такой борьбе всегда нужен враг. Без врага не мобилизуешь общество. Из оставшихся 18 тысяч евреев уехали 13 тысяч. Они чувствовали себя оскорбленными, их считали людьми второго сорта. Сколько их сейчас? Специальной статистики нет. Думаю, 4-5 тысяч. В Лодзи есть благотворительная еврейская кухня. Раньше приходили 300-400 человек. Сейчас 30-40. Одни старики".

И сам он старик. Умный, жесткий еврейский старик. Один из тех, кто тушит свет последним по старому московскому анекдоту времен массовой эмиграции: "Не забудьте потушить свет в Шереметьеве".

Михаил Румер-Зараев, Новое время

  • 23-04-2003, 17:11
  • Просмотров: 401
  • Комментариев: 0
  • Рейтинг статьи:
    • 0
     (голосов: 0)

Информация

Комментировать новости на сайте возможно только в течении 180 дней со дня публикации.


    Друзья сайта SEM40
    наши доноры

  • 26 июня  Моше Немировский Россия (Второй раз)
  • 3 января Mikhail Reyfman США (Третий раз)
  • 26 декабря  Efim Mokov Германия
  • 25 ноября   Mikhail German США
  • 10 ноября   ILYA TULCHINSKY США
  • 8 ноября Valeriy Braziler Германия (Второй раз)

смотреть полный список