Все новости



























































































































































































































































География посетителей

sem40 statistic
«    Октябрь 2017    »
ПнВтСрЧтПтСбВс
 
1
2
3
4
5
6
7
8
9
10
11
12
13
14
15
16
17
18
19
20
21
22
23
24
25
26
27
28
29
30
31
 

Александр и Лев Шаргородские

Иерусалимские сны (Продолжение 2)

Все трое были почти ровесниками деда, но не было среди них Мошко Веселого.

Я достал фото и протянул им. Никто из хасидов не встречал его.

Когда я клал фото в карман, оттуда выпала мезуза.

Старик с очень длинными пальцами поднял ее, сжал в ладони и закрыл глаза.

-         Мошко Веселый, - произнес он и открыл глаза, - вам знакомо это имя?

-         Это мой дед, - сказал я, - что вы знаете о нем?

Он снова сжал мезузу.

-         Мошко Веселый, - произнес он и открыл глаза, - вам знакомо это имя?

-         Это мой дед, - сказал я, - что вы знаете о нем?

Он снова сжал мезузу.

-         Мошко Веселый, - повторил он, - Мястковка, проснулся ночью в начале века и ушел к Стене Плача. Просил многое, в том числе штаны. Штаны получил.

-         Он жив? – спросил я.

-         Нет, - покачал головой старик.

-         Скажите, ребе, - спросил я, - почему он не вернулся?

Тот прижал мезузу к сердцу.

-         Их вейс ништ, - произнес он на идиш, мезуза молчит, горништ. Их вейс ништ… Я говорил это еще вашему отцу, в Затоке, на одесских лиманах…

Я часто беседую с отцом.

Он смотрит на меня с фотографии, в белой рубахе; ворот ее расстегнут, и он улыбается.

-         Папа, - говорю я, - наконец-то сбылась твоя мечта: ты – в Иерусалиме.

-         Тут такие же низкие звезды, как в Мястковке, - отец улыбается откуда-то из зелени; сзади него то ли осенние листья, то ли лучи солнца.

-         Ты слишком серьезен, - говорит он, - слишком много переживаешь, брось… Твой дед пел по утрам. Попробуй по утрам петь… Веселей, друг жизни. Все будет хорошо, - говорит отец.

Он всегда говорил мне это, когда плохо себя чувствовал, а я торопился – то на выступление, то на премьеру.

-         Иди, друг жизни, - говорил он мне, - все будет хорошо.

Каждое утро отец улыбается мне с фото.

-         Не относитесь к жизни слишком всерьез, - говорит он.

Он улыбается мне из непонятного пейзажа.

Он только что затянулся папироской, ему ничего не нужно, ему хорошо…

Он улыбается, он хочет научить меня правильно воспринимать жизнь.  –Улыбайся ,- говорит он ,- жизнь улыбается только в ответ .                              Я смотрю  на фотографию и вспоминаю нашу далекую жизнь ...       

Солнце в Иерусалиме встает рано.

В первых лучах солнца – папина улыбка.

-         Друг жизни, - говорит он, - иди, все будет хорошо, не хандри. Нит гидайге! Пойди, купи себе новые штаны. Или ботинки – мне кажется, ты любил новые ботинки…

В шесть лет я хотел быть адвокатом. Я мечтал стать адвокатом, чтобы защитить моего отца, который сидел в тюрьме и называл меня «друг жизни».

Папа сидел в тюрьме, а мама писала прошения о помиловании и искала хорошего адвоката. Где бы она ни была и с кем бы ни беседовала, разговор обычно кончался одним и тем же: «Вы случайно не знаете хорошего защитника?»

В праздники мама плакала, поскольку отказы на прошения приходили обычно накануне. Отказы приходили в больших конвертах, заказными, но почтальон Маруся с нас денег не брала.

-         Возьму, когда помилуют, - говорила она.

Такие люди встречаются все реже.

Жили мы бедно.

-         Бутылку кефира и сырок, - просила мама в «Молокосоюзе» и добавляла: - Вы случайно не знаете хорошего адвоката?

За что сидел папа, я не знал. Если бы меня спросили, что такое тюрьма, я бы ответил, что это место, куда направляют хороших людей. Что ж удивительного, что туда поместили папу?..

Ходил я в рваных ботинках, и ноги всегда были мокрыми. Мама делала мне горчичные ванны в тазу, приговаривая:

-         Надо будет купить тебе новые ботинки. Вот получу премию – пойдем и купим…

У меня никогда не было новых ботинок. Я получал их ношеными, от брата. Тот, в свою очередь, - от двоюродного, двоюродный – от какого-то дядьки…

Иногда я себя спрашивал: «А кто же носит новые ботинки?» Мои всегда просили каши и хлюпали. Шнурки в них были гнилыми и постоянно рвались. Чтобы ботинки не так промокали, мама подкладывала в них газету, и однажды ее чуть не упекли, поскольку в этой газете было все промокшее политбюро…

-         Ничего, - говорила мама, - скоро получу премию – пойдем и купим новые ботинки.

Я мечтал о них. Они стояли в витрине магазина на Загородном проспекте, блестящие, на микропоре, и стоили сто три рубля.

Это были чудо-ботинки. Во-первых, ты в них сразу становился выше, а во-вторых, они не промокали, даже в слякоть.

Во сне я часто прогуливался в этих новые ботинках вдоль Невы – высокий, большой адвокат.

-         Где вы их достали? – спрашивали меня.

-         На Загородном.

-         Почем?

-         Сто три рубля.

-         И куда вы идете в таких нарядных ботинках?

-         Я иду защищать папу, - отвечал я.

Утром я снимал с труб парового отопления свои не высохшие за ночь ботинки, вкладывал туда «Пионерскую правду», натягивал их и зашнуровывал бечевками.

На праздники я их надраивал гуталином и чистил бархоткой.

В дверь звонили. Я бежал открывать. Там стояла Маруся с конвертом.

-         Заказное, - сухо говорила она, - денег не возьму!

Откуда она знала, что там отказ?..

-         У нее сердце, - объясняла мама, - сердце видит все.

Утром мама вытирала слезы, и мы шли на демонстрацию. Никто не должен был знать, что наш папа сидит.

Орало радио, звучали песни.

-         Да здравствует гений всех времен и народов! – кричал оратор.

-         Ур-ра, - кричала мама, - ур-ра!.. Кстати, вы случайно не знаете хорошего адвоката?..

Ее поиски в конце концов увенчались успехом: химичка из двести шестой школы посоветовала ей мэтра Ландау.

-         Творит чудеса, - сказала она. – Большие связи – и не шкуродер. Но к нему очень трудно попасть. Попробуйте, может, он вас возьмет.

Мэтр жил на Невском, напротив магазина «Смерть мужьям». Мама решила пойти к нему со мной.

-         Может, он будет мягче, увидев ребенка? – сказала она.

Свидание было назначено на четыре часа. Это был радостный день.

Во-первых, была надежда, а, во-вторых, мама получила, наконец, долгожданную премию.

Мы шли по Невскому к великому мэтру.

-         Сейчас он нам поможет, - говорила мама, - а потом – прямиком на Загородный и купим тебе новые туфли.

В кармане истертого пальто она сжимала премию.

Открыла нам горничная.

-         Мэтр еще на лыжах, - сказала она и недовольно оглядела нас, - подождите вот здесь.

Она посадила нас в приемной. Мы сидели в шикарных креслах, поджав ноги. С ботинок текло.

-         Дайте, я вытру, - предложила мама.

-         Да сидите уж, - проворчала горничная.

Мы сидели под бронзовой люстрой, напротив огромного зеркала, и я до сих пор помню наши сконфуженные физиономии и лужу, которая становилась все больше…

Наконец пришел мэтр. Он был высок, в белом спортивном костюме, с красными щеками.

-         Простите, только съем яблоко, - сказал он.

Я смотрел, как он аккуратно ел большое сочное яблоко и потом долго вытирал рот изящным носовым платком.

-         Ну-с, что там у вас?

Мама начала рассказывать о папе. Какой он умный, добрый, какой он…

-         Ближе к делу, - попросил Ландау и бросил куда-то: - Феня, чай!

Мама говорила о несправедливости, о чудовищном приговоре, о какой-то кассации.

Мэтр слушал внимательно, прихлебывая из стакана. Потом он недовольно поморщился:

-         Феня, сколько сахару положили?!

-         Три куска, - ответила та.

-         Я ж просил – два! Сколько можно повторять?!

Он брезгливо отодвинул стакан. Я помню его подстаканник: серебряный Петр на коне…

Мне очень хотелось чаю, но адвокат не предложил. Он даже не предложил моей маме. Ландау раздраженно смотрел на лужу.

-         Сожалею, - сказал он, - ничем не могу помочь.

-         Мэтр, - начала мама, - может…

-         Я беру дела, в которых уверен, мадам! Феня, я жду чай!

Мама встала.

-         Сколько с меня, - спросила она.

-         Сто пятьдесят! – ответил мэтр.

Мама достала руку из кармана и разжала кулак – там лежала названная сумма. Она положила ее на стол, покрытый зеленой кожей.

Феня проводила нас до дверей и закрыла их на засов.

Мы шли по Невскому. Был вечер. Падал мокрый снег. Зажгли желтые фонари. Я помню мамины промокшие боты и оренбургский платок на плечах. Подошвы мои почти отвалились, и мы с мамой в такт хлюпали по мартовской жиже.

Дома мама сделала мне горчичную ванну. Потом мы пили кефир и жевали пионерские сухари.

-         Через год у меня будет премия, - сказала мама, - я куплю тебе новые ботинки…

Возможно, все это глупо, но с тех пор я ненавижу адвокатов и лыжи.

И еще: у меня развилось странное свойство – я люблю стоять у витрин обувных магазинов. Я могу приехать во Флоренцию и весь день провести у витрины «Бруно Мальи». В Риме я иду к «Балли» и любуюсь туфлями, словно мадоннами Рафаэля.

В подарок родным и друзьям я покупаю только обувь, которая в основном не подходит – жмет, спадает, - но я с удивительной настойчивостью делаю именно такие подарки.

…Папа продолжал писать письма и называть меня «другом жизни». К праздникам нам приносили отказы. Порядочного адвоката не находилось.

Мама решила поехать к прокурору и все рассказать ему.

Она села в поезд и отправилась в Вильнюс, поскольку папа сидел уже в Литве. В сумочке у нее лежали все драгоценности, которые собрали для нас родные и друзья.

Генеральный прокурор сидел за большим голым столом. Перед ним лежала папка.

Это был очень суровый человек, очень сердитый, с большой бритой головой.

Мама вся тряслась и прижимала к груди драгоценную сумку.

-         Ничего мне не рассказывайте, - сухо сказал прокурор, - я прочел дело вашего мужа. Оно шито белыми нитками. Езжайте домой. Через три недели ваш муж будет вместе с вами.

Мама разрыдалась и начала выкладывать на стол все эти кольца, браслеты, камни.

-         Уберите, - сказал прокурор, - или я вас арестую…

Мама шла к вокзалу, и слезы мешали ей перейти площадь.

Вскоре мы поехали за папой в Литву. Накануне мама купила мне новые туфли – блестящие, на микропоре, за сто три рубля.

Мне неудобно было в них шагать: казалось, весь мир смотрит на меня.

…Было раннее утро. Мы шли по сельской пыльной дороге. Навстречу нам двигался сутулый человек, с палкой, в синем берете – и улыбался.

Что-то толкнуло меня изнутри, и я побежал к нему.

-         Друг жизни, - сказал он и обнял меня.

-         Папа, - закричал я, - посмотри!

-         Что? – спросил он.

-         У меня новые туфли, папа!

-         Ах, балда, я и не заметил, поздравляю!

Мы обнялись, поцеловались, и сладкий запах махорки обдал меня…

…Перед витриной обувного магазина я стою, как перед мадонной Рафаэля. Примерка обуви для меня все равно, что для другого – посещение «Прадо». Я люблю покупать себе дорогую обувь английской фирмы «Вестон».

Каждый раз, когда я надеваю туфли, мой отец выходит из тюрьмы.

Он идет мне навстречу по сельской пыльной дороге, высоко поднимает меня, целует.

-         Друг жизни, - говорит он.

Ноги носили меня по Иерусалиму.

Как-то забрел я в замшелое кафе. За стойкой сидел старик.

-         Меня зовут Файбисович, - представился старик, - я потомственный иерусалимский алкоголик, я пил при английском мандате, при Оттоманской империи, я пью в государстве Израиль, я буду пить…

-         Ваше кафе, - прервал я его, - оно было уже в сороковые годы?

-         Да, - сказал он, - оно было в сороковые, было в пятидесятые, было в двадцатые – и оно будет всегда, пока существует алкоголь.

-         К вам заходили многие люди?

-         Абсолютно все, - ответил Файбисович, - из тех, кто когда-то пил, а пили когда-то все. У меня бывали представители всех партий и движений, и никто никогда у меня не спорил.

-         Этот человек к вам заходил? – я протянул фото. – Это мой дед.

-         Во-первых, тут два человека, - сказал Файбисович, - в глазах его двоилось, - о ком конкретно идет речь?

-         О правом, - сказал я.

-         Правого никогда не видел, - заявил Файбисович, - а левый заходил. Крайне несимпатичный человек. Он обладал качеством, которого я не переносил.

-         Каким? – спросил я.

-         Не хотелось бы вспоминать… Он не пил! Что бы я ему ни предлагал – отказывался! Зачем он только сюда ходил?.. Я знал, что он плохо кончит.

-         С ним что-то произошло? – спросил я.

-         Вы что, не знаете?.. Неподалеку от моего кафе в сорок восьмом убили Фольке, шведского графа.

-         При чем тут Фольке, Файбисович?

-         Как это – при чем?! Фольке у меня пил пиво, очень воспитанный человек, всегда платил. А дед ваш не пил, и – вы это уже знаете – мне это показалось очень странным. А после убийства Фольке – пропал. Чуете связь?.. А правый тип – тоже ваш дед?

-         Нет, - ответил я.

-         Жаль, вот это был человек! Я его вспомнил, удивительная личность – отчаянный был алкоголик! Как он только попал с левым на одну фотографию!.. Ах, жизнь, жизнь, - Файбисович вздохнул, - что вы знаете о ней… Как непросто было напиваться при этих турках, в Оттоманской империи… Ну, ну…

Что хотел сказать пьяный Файбисович?

Что дед мой покушался на Бернадота?

До сих пор никто не знал, кто убил бедного шведского графа.

Неужели эти человеком был мой дед?!

Или это – больная фантазия алкоголика?

Теперь меня интересовал этот след.

Я начал искать людей, которые были в Иерусалиме в день убийства и могли видеть Мошко.

Мне сказали, что возле Старого города сидит шахматист, который все видел и всех знает.

Возможно, шахматист что-либо знал о Мошко Веселом.

Посреди тротуара сидел человек без возраста, без рубахи, в пиджаке на голое тело. Босые ноги его были не мыты несколько десятилетий. Из диагональных брюк он время от времени доставал нюхательный табак, втягивал и чихал на всю округу.

Бродягу окружали двенадцать шахматных досок с уже расставленными на них фигурами. Тут были и слоновая кость, и вьетнамская миниатюра, и русские деревянные, и латышский янтарь. За бродягой висел транспарант: «Эмануэль Ласкер, чемпион мира. Одна партия – пятьдесят шекелей».

Ласкер втягивал в нос табак, дико чихал – фигуры тряслись от содрогания воздуха.

Я подошел и встал напротив.

-         Прошу, маэстро, - предложил Ласкер, - всего пятьдесят шекелей!

-         Вы давно здесь сидите? – спросил я.

-         С тех пор, как Нимцович изобрел свою защиту.

Мне это ничего не говорило.

-         Если нет шекелей, - сказал Ласкер, - можем сыграть на рубашку. У вас красивая рубашка, маэстро.

-         А если проиграете? – спросил я. – На вас никакой рубашки нет.

-         Ласкер не проигрывает, - ответил он и сделал первый ход.

Я протянул ему фото.

-         Вы, случайно, не встречали этого человека?

-         Ходите, маэстро, - сказал Ласкер, - я подумаю. Я могу думать только за шахматами.

Мы разыграли сицилианскую защиту, я потерял качество, затем ладью.

Ласкер играл молча, время от времени поглядывая на портрет.

-         Узнаю, - наконец сказал он, - это штаны! Диагоналевые брюки.

-         Простите? – не понял я.

-         У него не было денег, и мы играли на штаны. У меня в то время не было штанов. И вдруг идет тип в прекрасных брюках!

-         И он согласился?

-         У него были рваные сандалии. А у меня – новые мокасины. И мы играли на штаны против мокасин. У него, повторяю, были целые брюки.

-         Ну – и чем кончилось?

-         Вот они, - Ласкер указал на свои штаны, - довольно крепкий материал. Я их не стирал с тех пор!.. Он играл плохо, как вы, маэстро. Что, он вас интересует? Человек, который не знал дебютов. Он называл слона – офицером. Позор!

-         Это мой дед, - сказал я.

-         Позор иметь такого деда! Он называл ладью – турой. И не умел делать рокировку. Позор!

-         Вы помните, когда играли с ним?

-         Что за вопрос! Как раз в тот день убили шведского графа Бернадота. Завыла сирена – и дед ваш вдруг побежал ,сломя голову. А за ним – полиция. Разбросали мне все фигуры, я еле нашел ферзя!

-         Почему полиция гналась за дедом? – спросил я.

-         Говорят, он приложил руку к покушению, - сказал Ласкер. – Он несся, как лань, в трусах, я даже пожалел, что выиграл у него штаны… А вот и мат, маэстро, снимайте-ка рубашку.

Я протянул ему пятьдесят шекелей…

Безумный Ласкер подтверждал слова алкоголика Файбисовича.

Но все это были довольно сомнительные свидетельства; мне нужен был действительный участник покушения на графа. Такого мог знать только Селедкер со своими воплощениями.

И я поехал в библейский зоосад.

Я долго бродил по зоопарку, надеясь найти Селедкера. Его нигде не было.

«Наверно, не взяли, несмотря на пять языков», - подумал я.

Библейский зоопарк ничем не отличался от обычного: за оградой мирно пасся ослик, похожий на того, на котором являлся мне Мошко Веселый, и козленок – видимо ,тот самый, за два гроша…

За решеткой лежал изнуренный леопард, которого поил сторож.

-         Почему он такой изможденный? – спросил я.

-         Работала тут одна сволочь, - сказал сторож, - взяли его кормить животных, а он кормил только себя! Интеллигент – а мясо сырым жрал! Посмотрите, до чего довел леопарда. Истощенный! У тигра начались голодные спазмы. Лев близок к дистрофии!

-         А как была его фамилия? – спросил я.

-         Да черт его знает! Вроде, Геринг, что-то в этом роде. Специалист по мертвым языкам, падло! Говорил с животными на санскрите, что особенно раздражало макак. Садист!

Я понял, что это Селедкер.

-         Как начали нанимать олим – так все прахом пошло, - продолжал сторож. – Ниже докторов наук не брали – и все равно тибрят! А ведь тигр недавно тоже из России, где ж это видано, что оле у оле воровал?!.. Верблюд спас арабов. Скажите, он стал бы спасать евреев?

Я колебался с ответом.

-         До чего животных довел, - продолжал сторож, - гиппопотам без снотворного не засыпал! В конце концов уволили мы интеллигента. Получил он выходное пособие – дневной рацион хищника, вы представляете себе, сколько это говядины?!

-         Простите, вы не знаете, где он сейчас, этот Геринг?

-         В каком-то киббуце, - ответил сторож, - вроде заморил там крокодилов…

По тропинке киббуца Гиносар опять катила инвалидная коляска, только на этот раз в ней сидел каббалист Селедкер, а толкал ее марксист Зись.

-         Эта сволочь укусила меня за ногу, - сообщил Селедкер, - и за что?! Недодал кусочек мяса! Вы думаете, легко наблюдать, как эти твари лопают парное, отборные куски, когда сам жрешь гнилые бананы! И что я там взял – кило семь!.. В России я работал в Академии наук, ученые тоже кусались, но разве так?!

-         Хищнические отношения, - пояснил Зись, - деньги – товар – деньги! Вспоминаю – в зоопарке в Перми, где я работал, когда меня выгнали с кафедры марксизма перед отъездом… Я, простой сторож, впервые понял, что такое дружба. Мы обедали всегда вместе: я, шимпанзе, макака – была какая-то взаимопомощь, солидарность! Макаке давали банан – она мне всегда оставляла кусок. Она плакала, когда я уезжал в Израиль.

-         Только продал костыли – и нате! – причитал Селедкер.

-         Зачем вы их продали? – спросил я.

-         Жрать хотел – пошел и съел оба костыля! Шашлык из куры!

-         Деньги – товар – деньги! – печально повторил Зись.

-         Скорее деньги – костыль – кура! – проворчал Селедкер.

-         Есть хорошая новость, - сообщил Зись, - кто-то приносит цветы на мою могилу.

-         Совсем свихнулся, - шепнул Селедкер, - сам себе носит. Фиалки. И хочет заказать себе памятник: «Славному герою Бенджамену Зингеру». Отговорите его: он же потратит все деньги, которые скопил!

-         И еще, - добавил Зись, - можете меня поздравить! Мне водружают памятник! «Безумству храбрых поем мы песню»!

-         Селедкер, - сказал я, - говорят, мой дед был причастен к покушению на графа Бернадота. Вы знаете кого-нибудь из ЛЕХИ той поры?

-         Что за вопрос! – Селедкер полез за записной книжкой. – Сейчас, секундочку… - он начал перелистывать. – Вот, Берл Темкин – взрыв отеля «Кинг Дэвид» - не то… Ицик Вайс – убийство лорда Мойна – не то… Кацнельсон – взрыв в кинотеатре «Рекс» - не то… Вот, наконец! Аврумеле – убийство графа Бернадота. Он содержит ослиную ферму, близ Ципори, это недалеко отсюда.

-         Тогда, я, пожалуй, сразу покачу, - сказал я.

-         Подождите, - остановил меня Зись, - открытие памятника – пятнадцатого. Вы будете среди почетных гостей! Не забывайте: я погиб смертью героя! – напомнил он. – Вам известны мои последние слова?

-         Нет, - признался я.

-         Деньги – товар – деньги! – выпалил Зись. – После чего я навеки закрыл глаза. Так я вас жду на открытии!

Я пообещал…

Я поехал на ослиную ферму. Десяток облезлых животных лениво жевали траву. Старый араб сдавал их напрокат японским туристам.

Я спросил его, где Аврумеле.

-         Один осел – сорок шекелей, - ответил араб. – Уан ауэр – фоти шекельс!

Что бы я ни спрашивал, он повторял свое. В конце концов мне стало ясно: чтобы увидеть Аврумеле – надо взять осла.

Я выбрал серого, только что освободившегося от пожилого самурая.

Прежде, чем передать поводья, араб дал мне урок вождения.

-         «Ишь!» - стоять. «Хо!» - иди! Понял?

Осел был скотиной упрямой. Что б я ни делал – он стоял и жрал траву. Пожилой самурай злорадно хихикал.

Я орал «Хо!», тянул осла за веревку, гладил, толкал сзади – и когда он, наконец, двинулся, араб забрал его у меня: час истек.

-         Где Аврумеле?! – спросил я.

После долгих переговоров я понял, что нужно снова взять осла.

История повторялась, осел упрямился и никуда не шел, только час кончился через сорок минут.

Аврумеле не было.

Я видел, что и остальные ослы никого не катали – не только представителей Страны Восходящего Солнца, но и своих сограждан: ослам было на все начхать. Час кончался – и араб забирал осла и сдавал его следующему.

Наконец появился Аврумеле. Он ехал на послушном ослике и насвистывал еврейскую мелодию.

-         Я от Селедкера, - представился я.

-         Очень приятно, - ответил  Аврумеле, - тогда я вам дам самого лучшего осла.

Он указал на осла, на котором я безуспешно пытался прокатиться.

-         Залезайте!

-         Спасибо, я уже дважды, - поблагодарил я. – Он не сдвинулся с места, ваш осел.

-         А что вы ему говорили?

-         Все, что надо! «Ишь!» «Хо!»

-         «Ишь!» и «Хо!» - для японцев, я не хочу, чтобы эти бездельники за какие-то сорок шекелей мучили животное! На осле въедет наш Мессия! Зачем японцу осел?.. Как другу Селедкера я вам дам к тому же водительские права.

-         Что за права?

-         Мы единственные в мире даем ослиные водительские права, - сказал

     Аврумеле, - японцы записываются за год.

         Он выхватил из кармана печать и шмякнул ее на розовую бумажку.

-         Держите, для друга Селедкера – бесплатно!

-         Аврумеле, - начал я, - говорят, вы причастны к делу Бернадота.

-         Это правда, - согласился Аврумеле.

-         Говорят, мой дед – тоже.

-         Кто был ваш дед?

Я протянул фото.

-         Мошко Швед, - закричал Аврумеле, - из-за него вся жизнь моя пошла вкривь и вкось!.. Слезайте с осла! Осел – для Мессии! Я не хочу, чтобы внук этого типа сидел на моем осле! И верните водительские права!

-         Успокойтесь, Аврумеле, - сказал я, - мой дед никому не мог сделать плохого.

-         Он убил меня, - объяснил Аврумеле, - если бы не он, я давно был бы членом кнессета. Национальным героем. Трумпельдором, если хотите! И я бы ездил на «ягуаре», а не на сраном осле!

Он пнул животное.

-         А на ком въедет Мессия? – спросил я.

Аврумеле не ответил. Он взобрался на своего осла, что-то бросил моему, и мы поехали.

Мы въехали в дивный лес, первозданный, как небо.

Мы катили на двух ослах и молчали. Пели сосны, шелестела трава.

-         Эта история не для длинных ушей, - наконец произнес Аврумеле. – Мы не собирались убивать Фольке, мы с Мошко Шведом хотели похитить его и спрятать у моей тетки. Она согласилась на некоторое время: как-никак он – член шведской королевской семьи. Она даже приготовила ему какое-то шведское блюдо. Но дед ваш совершенно неожиданно отказался красть Фольке. Он утверждал, что не может засунуть члена королевской семьи в мешок. Я забыл вам сказать, что тетка сшила нам специальный мешок. Бернадот, видите ли, спасал евреев, и он не может такого уважаемого – в мешок. Я напомнил твоему деду, что Фольке хочет отдать большой кусок страны арабам. «У тетки выпьем и закусим, - сказал я Мошко, - и уговорим Бернадота ничего не отдавать или даже забрать кое-что у них». Но твоего деда заклинило на мешке: «Вонючий! Грубый! Неуважение к королевскому дому!» Тетка сшила нам новый мешок, из шелка, огромный; мы оросили его теткиными духами, и когда он был готов – Фольке убили. Дед переживал: он считал, что Бернадот погиб из-за его упрямства. С тех пор я ни на кого не покушался, жизнь текла скучно, однообразно. Сначала открыл кинотеатр, теперь вот – ослиная ферма.

Аврумеле вздохнул.

-         А мешок тот, шелковый, - вон, - он кивнул в сторону жующего осла. – Хотели сдать в музей, но они так мало дали – лучше пусть останется ослам!

-         А что стало с дедом? – спросил я.

-         Говорят, поехал в Швецию просить прощения у короля. Поэтому его и прозвали Мошко Швед.

Я добрался до Иерусалима и по улице Яффо побрел в Старый город.

Падали сумерки: было лучшее время дня, когда раны продолжают болеть, но не столь заметны. В районе базара была сутолока, крики; пожилые женщины несли в сумках всякую снедь. Они бросили все Там и приехали Сюда со своими детьми и внуками – бабушки, которые заслужили царские ложа и золотые кареты.

Если б я мог – поставил бы в центре Иерусалима памятник еврейской бабушке. Памятник Неизвестной Бабушке – и изобразил бы ее прекрасные усталые руки.

И горел бы перед ней вечный огонь нашей признательности…

Лавки шумели: люди покупали урюк, гвозди, меняли доллары.

Одинокий «Давидка» печально смотрел в небо. Что-то просил на непонятном языке нищий. В Меа-Шеарим бродили хасиды в черных костюмах. Прошли солдатки, которым я хотел бы сдаться…

Я понял, почему прибыл сюда: нигде не было такой концентрации горя. И нигде я так остро не ощущал жизнь.

Я подошел к проходившему мимо старику и поцеловал его.

-         В чем дело, - раздраженно спросил старик, - вос тут зих?

-         Простите, я обознался, - соврал я.

Мне просто было необходимо кого-то обнять.

Ноги привели меня к Стене Плача. Было уже темно. Невдалеке от Стены неопрятный старик закапывал что-то в землю.

Я пригляделся – это были записки. Меж камнями Стены было пусто.

-         Кто вы? – спросил я.

-         Сторож, - ответил он, - сторож Стены.

-         Почему вы закапываете просьбы?

-         Бог их уже прочитал, - ответил он. – Просьбы, как люди: их надо хоронить.

-         И давно их хоронят?

-         С тех пор, как мы взяли город.

-         А раньше?

-         Не знаю, - ответил он, - тут бродили козы, бараны, рядом была свалка.

-         Вы читаете записки? – спросил я.

-         Это не разрешается, - ответил он, - но когда я их достаю, многие разворачиваются.

-         И что просят?

-         Что просят… - он поворошил лопатой землю. – Так посмотришь – все люди разные: кто богатый – кто бедный, кто умный – кто дурак, кто трезвенник – кто алкаш – а просят одно! Я видел просьбы министров – они ничем не отличаются от просьб бродяг… Что просят? А зачем вам это надо?

-         Мой дед был здесь в начале века. Пришел паломником – и не вернулся.

-         Объяснения в записке вы не найдете, - покачал головой сторож. – Богу не объясняют, у Бога просят…

Он почесал голову.

-         В Старом городе, в арабском квартале, живет цыганка. Никто не знает, сколько ей лет, но в прошлом веке она уже жила. Возможно, она знала твоего деда. Но будь осторожен. Цыгане стали мусульманами, они кидали в нас камнями. Она не кидала, но будь осторожен. Вечером не ходи. Вечером в лунном свете сверкают ножи…

Я вошел в Старый город – и пустился искать цыганку…

В каменной нише, в кромешной тьме, сидела старуха.

Длинные волосы ниспадали на широкий халат.

Зеленый глаз пристально следил за мной. Второго, видимо, не было.

-         Яхуд, - сказала она, - что ты ищешь, яхуд?

Голос ее был низким, как у джазовой певицы.

-         Деда, - ответил я, - он пришел в Иерусалим в начале века и не вернулся.

-         Дай ладонь, яхуд, - сказала цыганка.

Я протянул. Она зашептала непонятные слова.

-         Ты внук моего мужа, яхуд, - произнесла она.

-         Мошко Веселого?! – закричал я в темноте пещеры.

-         Он был Мошко – он стал Мусой, - с расстановкой произнесла она, - он был яхуд, он стал цыганом.

-         Зачем? – удивился я.

-         Любовь, - объяснила она. – Он стал цыганом и принял ислам. Зачем мусульманину возвращаться в еврейское местечко?..

-         Почему он стал  мусульманином? – спросил я.

-         Любовь, - вновь ответил старуха. – Мы, цыгане, жили в Индостане. Халиф изгнал нас, мы пришли в Иран, потом в Ирак. Халиф вновь изгнал нас. И мы пришли в Палестину. И вот две тысячи лет живем здесь. Мы были цыгане – мы остались цыгане. Мы ни с кем не смешиваемся. Если мужчина из другого народа полюбил цыганку –он должен ждать ее девять лет, а потом приползти на коленях. Твой дед ждал меня девять лет.

-         И что он делал все это время?

-         Учился плясать наши танцы. Петь наши песни. Играть на скрипке. Вот скрипка Мусы, - цыганка протянула мне инструмент, - никто так огненно не играл, как он.

-         Он играл еврейские мелодии?

-         Цыганские, яхуд, я тебе сказала: он стал цыганом!

-         В местечке у него была жена, - сказал я, - моя бабка.

-         Он все забыл, увидев меня, - жену, местечко, евреев! – сказала цыганка. – Он был красив, мой Муса.

Я держал в руках скрипочку деда.

И вдруг она запела. Она пела протяжно и страстно.

Какой-то свет проник в пещеру. Он лился снаружи.

Я оглянулся. В проеме стояла молодая цыганка. Черные волосы падали на плечи. Цветастая юбка ниспадала до земли. В зубах она держала красный мак и улыбалась.

Я застыл, пораженный ее красотой.

-         Правнучка Мусы, - сказала старуха, - не смотри на нее, яхуд, ты стар – через девять лет ты не сможешь ползать на коленях…

Вновь я встретил Орнштейна на вершине холма. Он смотрел куда-то вдаль, прикрыв глаза рукой от слепящего солнца.

-         Подойдите сюда, - сказал он, - взгляните на эту землю, на эти рощи, на эти пруды, на синь моря. Кто может устоять перед такой красотой?!

«Вот Земля!» - произнес Он.

-         Чем вы сейчас занимаетесь, Орнштейн? – спросил я. – Все гоняете свиней?

-         Нет, мой дорогой, - ответил он, - я занимаюсь делом, угодным Богу, сейчас меня кормит Тора… Вы знаете, на чем въедет в Иерусалим Мессия?

-         На осле, - ответил я, вспомнив Аврумеле.

-         И почему он до сих пор не въехал?

-         Этого я не знаю, - признался я.

-         Потому что у него упрямый осел! Он жрет траву и упирается. Мессия его тянет, а тот упирается. И Мессия ничего с ним не может сделать… Я торгую ослами, уважаемый. Из Узбекистана. Это самые сговорчивые ослы в мире. На таком осле скоро въедет к нам Мессия. Я приближаю время гармонии. Он въедет на осле, который трогается с места при первых звуках псалма Давида.

-         Вы, случайно, не продаете ослов Аврумеле? – поинтересовался я.

-         Тому, кто хотел засунуть в мешок Бернадота? Конечно!

-         Он действительно хотел его похитить?

-         Как я, - ответил Орнштейн. – Он покушался на Гитлера, стрелял в лорда Мойна, выкрадывал Роммеля… Чушь собачья! До Независимости он шил мешки. И после Независимости – тоже… Вершина его славы – ослы… Взгляните еще раз на эту землю, на этот пейзаж. Нет народа в мире, которому бы не хотелось владеть ею… Последнее время я много размышляю, спускаюсь по вечерам к водопаду и думаю: как сделать, чтоб нас не сбросили в море? Как сохранить нам эту землю? До прихода Мессии. Наши вожди обезумели – они раздают ее. Где будут жить евреи? На небе?.. Смотрите на пейзаж, уважаемый, смотрите на нашу землю. Ее может спасти только Мессия. Но осел его все еще упрямится…

И вновь я шел к Стене Плача. Неведомая сила вела меня к ней. Я  был уверен, что где-то рядом со Стеной мне удастся разгадать загадку деда.

Вдруг я услышал звук трубы.

Чистый, необыкновенный звук доносился откуда-то. Что-то было в нем щемящее и знакомое. Я пошел на него. Я сворачивал с улочки в улочку, со двора во двор – трубача нигде не было.

Внезапно я заметил его.

Он стоял на городской стене, возле Мусорных ворот, подняв трубу к небу. Он был высок, в спортивной кепочке, с рыжей бородой. Синие глаза его излучали радость, и вся фигура, и мелодия. Он явно получал удовольствие от трубы, от игры, от жизни. Никого не было возле него – с первого взгляда становилось ясно, что он играл для Бога…

Завороженный, я остановился. Он подмигнул мне и заиграл с еще большим энтузиазмом.

Это была «Сторми везе» великого Дюка. Далекое взморье всплыло в иерусалимском утре, белый пляж, белое кафе «Кайя».

«Сторми везе», - пели саксофоны…

Трубач опустил инструмент, отпил швепса из бутылки.

-         Что для вас сыграть, сэр? – спросил он по-английски.

-         Вы можете повторить «Сторми везе»?

-         Виз плеже, - улыбнулся он.

И вонзил трубу в небо…

«Сторми везе», - пели саксофоны тех лет. На станции Авоты, которой больше нет. «Кайя» - веселое место шалопайской юности.

Там было солнце, красивые девушки, творожники с изюмом и бутерброды с килькой.

Еду мы уминали по дороге в кассу, где платили только за кефирчик, который был по карману даже нам.

Впрочем, никаких карманов не было – все мы были голы, худы, черны, в нейлоновых плавках.

Ни в одном фильме я никогда не видел таких прекрасных девчонок, как в «Кайе». Они улыбались, они щурились, они расчесывали свои длинные волосы – мы купались в волнах юности, и саксофоны пели «Сторми везе» великого Дюка.

Безмятежность и шалопайство витали в воздухе.

Мы все время смеялись – просто так, от радости бытия.

Потом выходили на пляж, шли в обнимку и насвистывали «Сторми везе».

Жизнь виделась песчаным пляжем, уходящим к солнцу.

Все хорошее связано у меня с пляжем: вкус черники, запах морского ветра, первая любовь.

На пляже я познакомился со своим другом. До сих пор он играет на своей скрипочке «Сторми везе».

Мы щелкали чищеный фундук – лакомство шалопаев тех лет, девочки были полны загадок, вечера – тайн, и, казалось, так будет всегда…

Однажды, когда я приехал на взморье, «Кайи» не было. Ее смело разбушевавшимся морем. Ее смыло вместе с кефирчиком, прекрасными девочками и бутербродами с килькой.

Там, где была «Кайя», ветер нанес дюны. Сегодня многие и не знают, какое веселое место было когда-то на земле…

Однажды мы просыпаемся – и нет нашего детства, его смывает вместе с пляжем, Левиафаном, высокими соснами и творожниками с изюмом…

«Сторми везе» - как пела труба  великого Дюка…

Он кончил играть, спрыгнул со стены и протянул мне ладонь.

-         Сэм Бар, - представился он.

-         Я шел к Стене Плача, - сказал я, - но не дошел. Ваша труба позвала меня.

-         Ит'с гуд, - произнес Сэм, - зачем нам брошенная кость? Нечего делать у этой стены! У нас был Храм, к чему нам его осколки? Наша святыня – Храм, дружище, Храмовая гора, куда нас не хотят пускать. Нам нужен свет, а не плач!

Сэм тщательно вытирал трубу.

Честно говоря, я не был готов к такому повороту беседы.

-         Пойми, дружище, - продолжал Сэм, - Стена – оплакивание, Храм – радость. Ты когда-нибудь думал о восстановлении Храма?

-         Нет, - признался я, - как-то не задумывался об этом.

-         Кем бы ты ни был, дружище, - продолжал Сэм, - прежде всего ты – строитель, строитель Храма. Божественный свет исходит от Храмовой горы на Иерусалим, от него – на всю землю Израиля и через еврейский народ – на весь мир. Что ты просишь у жалкой стены? Бог не читает этих записок. Бог слышит только с Храмовой горы. Пошли туда, дружище. У тебя есть арабский костюм?

-         Зачем мне арабский? – удивился я.

-         Туда евреев не пускают, - объяснил Сэм, - туда пускают только арабов. Пойдем-ка на шук и купим арабские одеяния…

Я совершенно запутался в бурнусе и не туда натянул куфию, но на гору нас впустили.

-         Перебирай четки, - бросил Сэм, - и бурчи что-нибудь под нос.

Был час молитвы, и тысячи мусульман валили в мечеть Омара.

-         Бул шит! – выругался Сэм, и нас буквально внесли под своды исламского храма.

Мы рухнули на колени и уперлись лбами в жесткий пол.

Я заметил, как озорной глаз Сэма подмигивал мне. Он начал что-то гортанно выкрикивать и биться головой об пол.

-         Бейся башкой, - шепнул он, - а не то нам оторвут яйца! Ты знаешь, что делают с евреем, проникшим в мечеть?

Я вспомнил деда, этого «нечистого», этого «необрезанного пса».

Я проходил его путь: почти сто лет спустя я угодил в ту же мечеть с сумасшедшим трубачом из Цинциннати.

Мулла завывал и призывал громить «неверных».

-         Бул шит! – донеслось от Сэма.

Я вспомнил про мытье ног. Страшная мысль пронзила меня.

-         Сэм, - прошептал я – у тебя ноги чистые?

-         Я три раза в день принимаю душ. А в чем дело?

Я поведал про умывание.

-         За это можешь быть спокоен, - ответил он.

Мулла перешел к евреям и настоятельно требовал громить их.

-         Ай фак ер мазер! – бросил Сэм.

Я приготовился к побитию камнями. Но никто его не услышал, молитва кончилась, и все высыпали на эспланаду.

Мы мирно мыли ноги в фонтане.

-         Когда собираетесь в Мекку? – спросил Сэма сосед.

-         Как всегда, в августе, - не задумываясь, ответил он.

Мусульмане понемногу начали разбредаться. Мы сидели, скрестив ноги, на эспланаде, справа от мечети Омара, в арабских одеяниях, и Сэм рассказывал мне историю своей трубы.

Вот она, какой я ее запомнил под палящим солнцем Храмовой горы.

Сэм Бар, владелец ювелирной лавки «Рамсес»  в Цинциннати, проснулся ночью от призывного звука трубы. Ночь была лунной, звенящая тишина стояла над домом. Сэм слышал звук, не зная, откуда тот исходит, - властный, таинственный. Звук что-то говорил ему, но он не мог разобрать, что.

Сэм встал, вышел на балкон, думая, что наваждение покинет его, но труба, наоборот, пела отчетливей и тоньше, и ничто не могло объяснить ему, что это - луна и звезды молчали, ветер говорил о другом.

Возможно, что-то могла объяснить жена, но он не хотел тревожить ее посреди ночи.

Он вернулся в постель, но сон не шел к нему. Сэм решил принять снотворное, надеясь, что к утру галлюцинации пройдут.

…Труба пела утром.

-         Тебе ничего не кажется? – спросил он за кофе жену.

-         Что ты имеешь в виду? – удивилась она.

-         Трубу, - ответил Бар. – Ты не слышишь звук трубы?

Жена долго прислушивалась, перестала пить кофе, жевать – но ничего не услышала.

Сэм выпил три чашки – и звук исчез.

«Слава Богу, - подумал он, - а то я уж не знал, что делать».

Весь день он работал с подъемом, периодически прислушиваясь, - но трубы не слышал.

На радостях он пригласил жену в фешенебельный ресторан, и они с аппетитом стали уминать лангусты.

Спать Сэм отправился легкий и свежий…

Ночью вновь раздался звук трубы. Он опять что-то говорил ему.

Ночь, как и предыдущая, была звездной и теплой. Сэм начал слушать трубу, стараясь разгадать смысл ее таинственного звука.

Он просидел на кровати до восьми утра, но так ничего и не разгадал.

Наутро Бар не пошел в лавку. Он отправился в музыкальный магазин и купил трубу – маленький позолоченный корнет.

-         Зачем тебе труба? – удивилась жена.

-         Я не знаю. Еще не знаю.

Она странно взглянула на него, но промолчала.

Бар заперся в кабинете и начал дуть. Из трубы вылетало что-то плаксивое.

Он нанял себе учителя, негра-джазмена. Это был лучший джазист города. Он запросил немало, но Бар мог платить.

Уроки он брал ежедневно. Жена вначале принимала таблетки от головной боли, затем переехала в лавку – там было спокойнее, да и Сэм совсем перестал работать – должен же был кто-то стоять за прилавком.

Соседи приходили к нему с жалобами, умоляли играть потише или переехать – он никого не слышал.

Они, чертыхаясь, начали собирать вещи, и вскоре район, где он жил, опустел.

Джазмен-негр был доволен учеником. Бар уже прилично выводил несложные мелодии, в лавке дело не шло.

Жена умоляла Сэма одуматься, вернуться к прилавку, поправить финансовое положение – в ответ он исполнял «Дым идет в твои глаза».

Вскоре Сэм попросил негра разучить с ним «Лет май пипл гоу».

Часами он слушал, как эту мелодию играл Армстронг, а затем хватался за свою трубу…

Ему виделся Моисей, его брат Аарон  и египетский фараон, не отпускающий евреев на свободу.

Жена пошла советоваться к известному психиатру.

-         Труба – это мужской половой орган, - задумчиво произнес психиатр, взяв за это открытие приличную сумму.

На этом общение жены с медициной прекратилось. Она переехала к матери, но и туда иногда долетали мелодии Сэма.

А Бар продал лавку – и жена решила, что ее бедный муж таки свихнулся. На вырученные деньги он создал оркестр, маленький диксиленд – банджо, контрабас, флейта и труба, - как в далеком Нью-Орлеане.

Они играли в кафе, на уличных праздниках, на набережной – солировал всегда Сэм.

Люди аплодировали ему, бросали в белую шляпу монеты, и он был рад этим медякам больше, чем когда-то выручке своей лавки.

Он носил канотье, красный пиджак, белые брюки и мокасины.

Теперь он жил уже не на вилле – ему просто нечем было платить за нее - а на чердаке. Чердак был всегда полон: гости пили легкое вино, бесшабашно болтали, а потом шли играть на улицу – и это был праздник.

Он играл в солнце и в дождь, особенно в дождь, осенью, - в этот период у людей бывали особенно грустные лица. Труба грела их сердца, и солнце всходило где-то в районе поджелудочной железы.

Впервые в жизни Бар был доволен каждым прожитым днем: он только никак не мог понять, почему так поздно начал жить этой жизнью.

Больше всего он любил «Лет май пипл гоу». Он играл эту мелодию с блеском. Послушать его приезжали из соседних городов.

-         Великая фраза Торы родила великую песню, - говорил он.

…Сентябрь стоял теплый, и первые желтые листья слетали с деревьев. Было утро Рош-ха-шана. Что-то толкнуло его – впервые он не поднес к губам трубу, а пошел в синагогу.

Молитва уже шла к концу. Сэм искал глазами свободное место – и вдруг услышал необычайный звук. Он поднял глаза туда, где лежали свитки Торы – и увидел еврея в талесе, с бараньим рогом в руках.

Пел шофар. Он звал к раскаянию – и, казалось, милость Божья разливалась по земле.

Бар слушал шофар и не мог разгадать смысл мелодии, но мистические ее тона разбудили в его душе что-то скрытое, неведомое, и прекрасное обещание удивительного разрывало сердце. Сэм слушал шофар, и все тело его содрогалось. Он сознавал, что человеку не дано всего понять, и даже вообще понять что-либо – даже простого звучания бараньего рога, - да ему это было и не нужно.

Раннее утро просыпалось, и день обещал быть прекрасным.

И Сэм вдруг понял, почему его звала труба: прежняя жизнь его рухнула, как стены древнего Иерихона, и он знал, что никогда не вернется к ней, ибо «тот, кто восстановит Иерихон, на первенце своем заложит его основание».

Теперь он знал, Сэм Бар, почему так любил «Лет май пипл гоу»: Бог забрал у него котлы с мясом, но отпустил на свободу.

Ему было хорошо, Сэму Бару, он даже не боялся смерти – знал, что на его похоронах, как в далеком Нью-Орлеане, будет играть диксиленд...

Солнце начало садиться, арабы вновь стали прибывать. Видимо, приближалась очередная молитва.

-         Сплошной «хадж», - сказал Сэм, - пора уматывать. Ты уже попросил у Бога, что хотел?

-         Да, - ответил я.

-         Надеюсь, не из мечети? – уточнил Сэм.

-         Нет-нет, - ответил я, - с горы, с вольного воздуха.

-         Жди положительных результатов, - пообещал он, - и кончай свой роман со Стеной. Он ни к чему хорошему не ведет. Нужно строить Храм, дружище. Надо подниматься на гору, надо подниматься…

Сэм достал из-под халата трубу.

-         Она была у тебя с собой?! – обалдел я.

-         Разве расстаются с прекрасной невестой? – ответил он и погладил ее горячий металл.

Мы спустились с горы. Несколько японцев захотели сфотографироваться с нами – видимо, одежды наши были красочны. Сэм распушил усы и показал белые зубы.

-         Аллах акбар! – рявкнул он.

Японцы были очень довольны. На нас уже надвигались немцы с киноаппаратами – и мы бежали.

В туалете ближайшего кафе мы переоделись и двинули к Мусорным воротам.

Сэм обнял меня и залез на стену.

-         Ну, что тебе сыграть, дружище?

-         «Сторми везе», - попросил я.

Он вскинул в небо золотую трубу…

Есть два Иерусалима: один – земной, другой – небесный.

Арабы считают, что небесный находится в пятнадцати километрах над землей, евреи – что в двадцати пяти.

Я был в еврейском.

Он ничем не отличался от земного, только там стоит наш Храм и евреев пускают на Храмовую гору.

Я взошел на нее и задрал голову к Богу.

-         Всевышний, - сказал я, - я шляюсь по свету, сижу в кофейнях, торгуюсь на базарах, околачиваюсь в портах. Я встречаю людей, много людей, хотя мне вполне хватило бы и десятка – как раз тех, кто попадается мне крайне редко. Я встречаю святых и распутников, умных и глупых, пропойц и трезвенников, скупых и бессребреников – мы не вольны выбирать наши встречи, когда мы в пути. С кем я говорю – тем и становлюсь. С умным я мудр, с кретином – идиот, со смешным – смешной, с посредственностью – примитивен и блестящ с остроумцем. Поэтому идиот всегда видит во мне дебила, а мещанин – серость. Чтобы понять, что я умен, - надо быть мудрым, что я остроумен – надо быть блистательным. Ты понимаешь, Всевышний, к чему я клоню. Когда я встречаю влюбленного – я готов обнять весь мир, расцеловать полицейского и подарить цветы налоговому инспектору. Небо во время таких встреч для меня – самое голубое, море – самое огромное, и я люблю всех, даже себя. Когда я наталкиваюсь на мизантропа – я ненавижу мужчин и женщин, молодых и старых, красивых и уродливых, богатых и бедных, чернокожих и белокурых, аристократов и бродяг, я ненавижу всех, своего собеседника и себя. С праведником я чист, я хочу вывести свой народ из рабства, я хочу спрятать преследуемых, раздать все деньги бедным, забраться на вершину Гималаев и искать истину. Я встретил зануду – и мы целыми днями жаловались друг другу на печень, погоду и качество голландского сыра. Мы брюзжали на кофе в кофейнях, плевались после спектаклей, ворчали на бифштекс и воротили нос от сирени, мы были недовольны правыми и левыми, раввинами и горами, солнцем и луной, жизнью и друг другом. Я повстречал весельчака – мы радовались дождю, смаковали дрянной чай, пьянели от пения птиц, хвалили врагов, восхищались идиотскими фильмами, друг другом и Божьим замыслом, каждый мужчина для нас был Спиноза и каждая женщина – мадонна. Я познакомился со сплетником – и мы часами мололи языками, перемывая косточки соседям, сослуживцам , родственникам,чьим-то женам , чьим-то мужьям, умершим героям , президентам , ученым .Не было такой гадости , которой бы мы о них не сказали , и чем чище был человек – тем грязнее была сплетня о нем . Я встретил молчальника- и мы часами молчали, слушали Грига, или как падает снег, или как течет время. Мы слушали, как спускается на город печаль, как души восходят к звездам, как шепчутся влюбленные в далеком саду… Я встретился с хасидом, - и мы танцевали бурные танцы, пели библейские песни, рассказывали мудрые притчи и благословляли детей на улыбку и радость. Я повстречал музыканта – мы говорили о Вивальди, о скрипках Паганини, о качестве фраков, о палочке Тосканини и о Верди, который умер под забором. Я столкнулся с вором – мы делились, как лучше залезть в карман и как – в сумочку, что лучше брать – табачную лавку или магазин оптики, и, беседуя, мы воровали ложечки, салфетки, блюдца и чашечки. Я познакомился с одним мечтателем – мы читали поэтов, летали меж звезд и залетели в страну, где все жили весело и великодушно, где отдавали свое тепло и забирали чужой холод, где женщины были прекрасны и добры и не ходили на работу, а если работали – то их туда носили на руках; где все было полно любви, возвышенной и бесконечной. И я встретил торговца – мы хвастались нашим богатством, мы продавали меха и женское тело, баранину и великие фильмы и на всем делали деньги. Прежде, чем что-то предпринять, мы думали, сколько на этом заработаем – на женитьбе, на дружбе, на стихах. За деньги мы могли все купить, продать и  продаться. Я познакомился с бессребреником – мы сорили деньгами, раздавали зарплату зевакам на улице, ничего не запрашивали за наши пьесы и давали деньги в долг без процента, а потом долг не забирали; мы кидали банкноты нищим и музыкантам. Мы не говорили о деньгах, не делали их и не думали о них. Мы оценивали человека по карману, если этот карман был дырявым. Бог мой, я много прожил, я многих встречал, я даже не рассказал тебе обо всех, кого я встречал, потому что о некоторых встречах мне не хотелось бы говорить. Я многих встречал, - но больше не хочу встречать всех, попадающихся на пути. Пошли мне добрых, пошли мне радостных и великодушных, веселых и открытых, влюбленных и мечтающих, парящих и танцующих. Пошли мне их – и Ты увидишь, какой я буду очаровательный…

Однажды меня потянуло к морю.

Был дождь. Я люблю море в дождь.

Скачущие по воде капли, мокрый песок… В Авоты, в детстве, когда на море начинался дождь, - все бежали в панике. Накрывались одеялами, штанами, полотенцами, набивались голыми в кафе «Кайя», пили кефир, жевали ватрушки, рассказывали истории, ржали… Получалось какое-то братство мокрых веселых людей.

Я люблю море в дождь.

Я ехал на втором этаже автобуса и слушал дождь.

«Сторми везе», - пел дождь голосом Эллы Фитцжеральд.

Пляж был пуст. Бегала одинокая собака. Под деревянной крышей потягивали кофе.

Я сел в кафе и смотрел на море. Оно успокаивало.

Я вспомнил старика на иерусалимской стене и подумал, что море баюкает не хуже, чем звезды…

Невдалеке я заметил человека богатырского сложения. Он учил детей плавать. До меня доносился чуть картавый голос.

(Часть 1) (Продолжение 1) (Продолжение 3)

  • 10-04-2011, 00:58
  • Просмотров: 2288
  • Комментариев: 0
  • Рейтинг статьи:
    • 0
     (голосов: 0)

Информация

Комментировать новости на сайте возможно только в течении 180 дней со дня публикации.


    Друзья сайта SEM40
    наши доноры

  • Моше Немировский Россия (Второй раз)
  • Mikhail Reyfman США (Третий раз)
  • Efim Mokov Германия
  • Mikhail German США
  • ILYA TULCHINSKY США
  • Valeriy Braziler Германия (Второй раз)

смотреть полный список