Все новости



























































































































































































































































География посетителей

sem40 statistic
«    Октябрь 2017    »
ПнВтСрЧтПтСбВс
 
1
2
3
4
5
6
7
8
9
10
11
12
13
14
15
16
17
18
19
20
21
22
23
24
25
26
27
28
29
30
31
 

Укротитель Дракона

О собственных фильмах Марк Анатольевич рассказывает скороговоркой, словно чего-то стесняясь. Ну да, «Обыкновенное чудо», ну да, «Тот самый Мюнхгаузен»... На возражение, что это был конец 70-х с махровым брежневским застоем, лишь рукой машет — мол, ерунда, ничего особенного. Но ведь и знаковая картина «Убить Дракона» датирована 1988 годом, когда гидра огнедышащая была жива-здорова, и требовалось немереное мужество даже для того, чтобы помыслить о попытке замахнуться на нее. Захаров решился и, кажется, победил. Не его вина, что Дракон снова ожил.
 
— Что-то запутался в вашей родословной, Марк Анатольевич. Вы москвич в каком поколении?
 
— В первом. На свет появился 13 октября 1933 года в роддоме имени Грауэрмана на Арбате, детство провел на Красной Пресне.
 
— А как же дедушка-журналист, лично знавший Гиляровского?
 
— Вот видите, сразу пытаетесь проникнуть в глубинные недра моей генеалогии, и я теряюсь, не зная, что сказать... Обещаю поделиться информацией про деда, но сначала, если позволите, короткая история, которая, надеюсь, кое-что объяснит. Был у нас в театре случай, совершивший фундаментальный переворот в моем сознании. Как-то на спектакле «Женитьба» в первом ряду сидел пьяненький зритель. Тихо сидел, смирно, никому не мешал. А в этот момент Леонид Броневой устами экзекутора Яичницы, возмущенного поведением свахи Феклы Ивановны в исполнении Инны Чуриковой, произносил со сцены: «Ну это вам даром не пройдет! Я буду жаловаться!» Продолжая сыпать гневными тирадами, Леонид Сергеевич приближался к кулисам, где оглядывался на зрителей и в последний раз повторял: «Все! Иду в полицию!» После чего чинно удалялся, срывая в установившейся тишине аплодисменты. Но в тот самый вечер, о котором рассказываю, в микроскопической паузе, повисшей в воздухе, пока не раздались первые хлопки, пьяный гражданин успел громко и отчетливо произнести на весь зал: «Тебе это надо?» И теперь всякий раз, когда слышу просьбу поведать что-нибудь эдакое о себе, родителях или творческом пути, а подобное, поверьте, случается нередко, задаюсь сакраментальным вопросом: а оно мне надо?
 
— После столь лирического вступления, Марк Анатольевич, по идее следует выключить диктофон и, поджав хвост, ретироваться...
 
— Нет-нет, я лишь попытался объяснить, почему с некоторых пор неохотно пускаю в свою жизнь посторонних. Никто не знает, сколько ее осталось, и не хочется вот так растрачивать часы и минуты... Тем более что родовое древо изучено мною слабо, дальше прабабушек и прадедушек я не углублялся. Это было бы трудноосуществимо даже при большом желании, поскольку в революционные годы семьи отца и матери взорвались, разлетевшись на мелкие кусочки. Все перемешалось, перепуталось, развязать туго затянутые узелки очень тяжело. Лучше не забираться в этот хаос. Была жуткая мясорубка, в которой многие пострадали. Я искренне хотел бы полюбить Выставку достижений народного хозяйства СССР, или, говоря по-современному, ВВЦ, с умильной улыбкой смотреть на фонтан «Дружба народов», где танцуют позолоченные девицы, символизирующие союзные республики, но не могу, не получается. Как не удается пересилить себя и изменить в лучшую сторону отношение к отдельным станциям московского метро, хотя с художественной точки зрения и позиции исторической правды они, допускаю, представляют определенный интерес. Почему-то пограничники, охраняющие от террористов поезда и пассажиров на «Площади Революции», не трогают мои эстетические чувства. Сталинские авиаторы — тоже. Да и название станции, сказать по правде, не вызывает симпатий.
 
Но, кажется, вы ждете рассказа о дедушке, знавшем московского бытописателя дядю Гиляя? Это не семейная легенда, дед действительно был. Занимался журналистикой, за свободомыслие успел посидеть в Петропавловской крепости Петербурга, а в 1914 году пошел с сыновьями добровольцем на Первую мировую войну, где вместе с ними и погиб. Из всей семьи уцелели лишь мой отец и его сестра. Папа учился в кадетском корпусе и мечтал пойти по стопам старших братьев. Думаю, для вас не станет новостью, что в истории государства Российского были периоды, когда офицерское звание и служба Отечеству ценились высоко. В сентябре 1919-го в Воронеж, где жил отец, вошла армия генерала Шкуро, и он решил записываться в нее. Не получилось. Забраковали! Оказывается, белые брали лишь тех, у кого была приличная обувь. Папа побежал к сапожнику и срочно заказал сапоги. Увы, по молодости лет и неопытности имел неосторожность оставить аванс. Как нетрудно догадаться, мастер жестоко запил. Когда через два дня отец пришел забирать обновку, выяснилось, что сапоги... на три размера меньше, чем надо. Папиному горю не было предела! Но спустя короткое время Воронеж перешел в руки конницы Буденного, выбившей из города Шкуро. К Семену Михайловичу охотно принимали всех — и босых, и голых. Папа, которому тогда было шестнадцать лет, не видел принципиальной разницы, на чьей именно стороне воевать. Лишь бы получить в руки боевое оружие и возможность сражаться с теми, на кого укажут как на врага! В результате он оказался по эту линию фронта, хотя мог угодить и на другую. Что произошло бы в таком случае, не возьмусь гадать. Одно знаю определенно: если бы папа отступил с белогвардейцами, он не встретил бы мою маму, и мы с вами не сидели бы сейчас и не вспоминали события многолетней давности.
 
— Последний вопрос, относящийся к далекому прошлому. Как-то вы рассказывали мне и о дедушке из австралийского Брисбена.
 
— Отцом моей мамы был штабс-капитан Сергей Захаров, служивший в армии Колчака. Вместе с женой и дочерью он оказался во Владивостоке. Что именно там произошло, нам никогда уже не узнать, ибо никого из свидетелей по понятным причинам нет в живых. Наверное, в свое время я мог расспросить об этом маму, но не сделал и теперь сильно жалею. Словом, дед один погрузился на пароход и отплыл в Австралию, а моя бабушка с мамой остались строить коммунизм в России. Результат этого сизифова труда всем известен... Жизненный путь Сергея Захарова окончился в Брисбене. Там дедушка и похоронен, у меня есть фотография его могилы. Снимок привезли наши бывшие соотечественники, осевшие в тех краях. Вроде бы даже цветы носили на кладбище... В какой-то момент я хотел слетать в Брисбен, а потом оставил идею. Откровенно скажу: не слишком часто заглядываю и в Донской монастырь, где покоится прах моих родителей. А это несколько ближе, чем Австралия... Как ни печально признаваться, на мое внутреннее самосознание сильнее подействовал русский погост в Сент-Женевьев-де-Буа под Парижем, нежели надписи на урнах папы и мамы. И здесь, и там высечены примерно одинаковые фразы о патриотизме и любви к Родине, но во Франции кричит идущая из сердца боль: мы сражались за великую Россию, а теперь обречены лежать в чужой земле. Помните о нас... Вес у слов бывает разным. Хотя не мне судить. Пожалуй, лишь Франко удалось найти способ, как примирить расколотое гражданской войной общество. Он построил в Долине Павших под Мадридом храм, где испанцы молятся за погибших по обе стороны баррикад.
 
— Когда вы впервые попали в Сент-Женевьев-де-Буа?
 
— В 83-м. Мы повезли в Париж спектакль «Юнона и Авось». Я ведь, как и положено, очень долго был невыездным.
 
— Из-за отца?
 
— Если бы папу не посадили в 34-м по статье за измену Родине, меня все равно не выпустили бы. Например, Шура Ширвиндт тоже оказался под колпаком. Как и многие другие мои знакомые. Товарищи из органов, называвшихся компетентными, не слишком утруждали себя поиском причин для отказа. Нет — и весь разговор. Видимо, они лучше знали, кого пущать, а кого не стоит. В КГБ работали неплохие психологи, понимавшие, что советского человека нельзя сразу отправлять на Запад, сначала надо его морально подготовить, закалив перед этой встречей. Первой заграницей могла оказаться Монголия. Или, допустим, Болгария. Когда психика клиента привыкала, что окружающий мир несколько отличается от жизни в СССР, чуть-чуть удлиняли поводок, позволяя взглянуть глазком на капитализм. Без предварительной подготовки не каждый мог перенести испытание встречей с продовольственным или промтоварным магазином где-нибудь во Франции либо в Германии. Увиденное все равно ввергало в состояние, близкое к шоку, но хотя бы до эксцессов не доходило. Иногда ведь случались драматичные эпизоды! Вплоть до обмороков и помутнения рассудка. Много лет назад в Париж по линии СТД поехала группа театральных деятелей, в которую среди прочих входили моя жена и помощник режиссера из «Ленкома». Знаю эту историю со слов Нины, супруги. Помреж впервые оказалась за рубежом, не пройдя отстойника в виде братских соцстран, и это стало большой ошибкой отправлявших ее в поездку. Увиденное произвело на женщину столь сильное впечатление, что она начала подходить к членам делегации и шепотом на полном серьезе предлагать: «Давайте застрелимся! С таким знанием жить нельзя!» Решимость, с которой произносились эти слова, заставила окружающих поверить: человек не шутит. Поездкой руководил артист Всеволод Ларионов. Воке (мы так его звали) ничего не оставалось, как сообщить в советское посольство, что один товарищ вышел из строя и надо принимать меры. А далее произошли события, весьма любопытные с точки зрения режиссуры. Приехал очаровательный, изысканно одетый человек с мягкими аристократическими манерами. Он подсел на завтраке к бедолаге-помрежу, завел светскую беседу, поинтересовался впечатлениями от Парижа, сказал, что в Европе множество замечательных городов, их непременно нужно увидеть. «Вы были в Вене? Прекрасный город! Ничем не хуже Парижа. Мы обязаны слетать туда, я все организую. Срочно собирайте вещи и едем в аэропорт». Помреж обратилась к присутствовавшим при разговоре коллегам: «Друзья, хочу проститься. Я улетаю! Может, навсегда!» Наблюдать за происходящим сначала было забавно, но потом очень грустно. Люди понимали: посольский выполняет важную государственную миссию, но не до конца сознавали, в чем она заключается и каковы будут последствия. В такси посланец высших сил незаметно сделал помрежу укол, впрыснув снадобье, и в сомнамбулическом состоянии погрузил в самолет, летевший в Москву. В Шереметьево провел несчастную через зону пограничного контроля, доставил в зал прилета, сонную, плохо соображавшую, что происходит, прислонил к стенке и в долю секунды растворился в служебном коридоре. Потом незнакомые люди позвонили домой помрежу и велели забрать родственницу из аэропорта. Такая вот печальная история...
 
— Но бедняжку хотя бы не уволили со службы?
 
— Нет, она продолжила работу в нашем театре. С ней был связан и еще один эпизод, правда, не столь трагический. Хотя как сказать... На спектакле «Иванов» произошла ужасная вещь: в финале половина занавеса закрылась, а вторая часть — нет. Дикая накладка! Обычно я не теряю равновесия, в любых ситуациях стараюсь сохранять внешнее спокойствие, но иногда случаются вспышки гнева, минутное озверение. В такие моменты лучше не попадаться на моем пути, могу ненароком убить. Вот и тогда я ринулся за кулисы, страстно желая уничтожить, затоптать провинившегося! Если не физически, хотя бы словесно. В этот момент навстречу выплыла радостно улыбающаяся, абсолютно благостная помреж, которая, не меняя выражения лица, проникновенно сказала: «Марк Анатольевич, давайте застрелимся!» Мол, бывают в жизни нелепые проколы, все не предугадаешь. Я вспомнил рассказ Нины, понял, что тайное желание одним махом решить накопившиеся проблемы не оставило человека, и мой боевой запал моментально иссяк. Я подошел к помрежу, приобнял за плечи, чего обычно не делаю с подчиненными, и стал, словно передо мною дитя малое, гладить ее по голове, приговаривая: «Наташа, ну зачем уж так? Не стоит сильно переживать. Подумаешь, занавес! Не будем ведь мы и в самом деле стреляться из-за этой ерунды?»
 
Моя первая поездка в Париж, к счастью, не привела к затмению разума, но я помню, какое потрясение пережил, открыв, что КГБ творчески развивает рекомендации Достоевского, задолго до того предвосхитившего идею о том, что русских людей надо делить на пятерки. По столице Франции мы ходили, разбившись на мелкие группки, и все время держали друг друга в зоне видимости, чтобы никто не отскочил в сторону и не совершил чего-нибудь предосудительного, идущего вразрез с высокой социалистической моралью. Нас предупредили: самое страшное, если незнакомцы попытаются заговорить с вами по-русски. Значит, точно провокаторы, предатели Родины или вражеские агенты. Контакты с этими персонажами были категорически запрещены, они считались смертельно опасными для советского человека. Слово за слово, а потом попросят продать план секретного завода, начнут с невинным видом выпытывать другие государственные тайны или вовсе предложат променять любимое Бибирево на какой-нибудь чуждый Монпарнас. Однажды в районе Елисейских Полей к группе музыкантов из «Ленкома» подошел гражданин и, поглядывая в сторону, негромко задал вопрос: «Товарищи, дубленками не интересуетесь? Как землякам могу предложить по низкой цене». Идейно закаленные гитаристы и барабанщик сразу смекнули: начинается! Не говоря ни слова, они с такой скоростью рванули по этим самым Champs-Elysees, что только пятки засверкали! Впереди всех несся наш старейшина Василий Калинович Шкиль. Позже он признавался, что не ожидал от себя подобной прыти...
 
Но мы все-таки оказались во Франции в начале восьмидесятых годов, когда железный занавес уже заметно покрылся ржавчиной, а, например, артисты Большого попали в Париж, если не ошибаюсь, в 54-м году. Они были первопроходцами, которым всегда труднее. Засланный казачок настиг их в Лувре у «Джоконды», попытался заговорить и разделить восхищение картиной великого Леонардо. Пришлось нашим звездам балета позорно бежать прямо из музея...
 
— Тем не менее сомневаюсь, что и в 83-м поездка на русское кладбище входила в культурную программу.
 
— Ваша правда. В Сент-Женевьев-де-Буа я отправился тайком. Сделать это было непросто, поскольку за нами постоянно приглядывал дядечка из посольства, не выпускавший из рук маленького кейса. В какой-то момент я даже заинтересовался, что же он там может носить. Это выяснилось ближе к концу поездки. В один из дней этот немногословный гражданин вдруг раскрыл рот и проговорил: «Марк Анатольевич, нам нужно срочно побеседовать с глазу на глаз». Я простодушно предложил: «Давайте в моем номере, там удобно. Милости прошу». Организаторы с французской стороны расщедрились, заказав мне большой люксообразный апартамент, в котором я, не избалованный роскошью, чувствовал себя не вполне комфортно. Приставленный товарищ лишь рассмеялся, поражаясь детской наивности творческого человека: «У вас нельзя. Там — прослушка». Я искренне удивился, но постарался не подать виду: «Тогда, может, в баре отеля? Выпьем по чашке кофе или чая». Мои слова еще сильнее позабавили собеседника: «Еще хуже! В фойе — наружка!» Я окончательно растерялся и беспомощно спросил: «Что же делать?» В ответ услышал: «Единственный вариант — поговорить на улице, где много людей». Я понял: иного способа скрыть от коварных французов факт контакта между двумя соотечественниками не существует. Мы углубились в сторону Елисейских Полей, где приставленный товарищ, озираясь по сторонам, наконец-то открыл волшебный чемоданчик, достал из него список с фамилиями актеров «Ленкома» и протянул мне: «Вот! По нашей информации, они собираются предать Родину, остаться во Франции и не возвращаться в Союз...» Я посмотрел на бумажку. Под первым номером в ней фигурировал известный ныне кинорежиссер Юрий Мороз, в ту пору «служивший» матросом у нас в «Юноне и Авось». Почему-то его оформляли в поездку с великим трудом, не хотели давать загранпаспорт, мне даже пришлось специально ходить в «большой дом» на Лубянке, что-то такое объяснять, убеждать. После Мороза в списке значилось еще несколько имен — семь или восемь, точно уже не вспомню. Среди прочих и упоминавшийся сегодня Василий Калинович, старейшина музыкантов. Господи, ну какой он перебежчик? Оказалось, его засекли в момент покупки в белоэмигрантском магазине томика стихов запрещенного автора. Даже чтение неугодной поэзии считалось серьезной крамолой, почти преступлением, способным подорвать устои советского строя. Еще бы Библию купил и попытался ввезти в страну наступающего коммунизма! Я предпринял робкую попытку перевести разговор с особистом в шутку, заверив, что в «Ленкоме» нет изменников, но собеседник не был расположен веселиться: «Зря вы, товарищ Захаров, недооцениваете серьезность угрозы. Если хоть один не вернется, вам не сносить головы в Москве». Слава богу, я тогда угадал, никто не попытался задержаться во Франции, домой приехали все.
 
А вот когда через несколько лет мы отправились на гастроли в Америку, два человека из труппы решили не лететь домой и попытать счастья в Нью-Йорке. Перед исчезновением они оставили записки с извинениями и объяснениями, которые я потом предъявил в России в качестве собственного алиби. Этого оказалось достаточно. Времена изменились, и художественному руководителю театра уже не отрывали автоматически голову, если кто-то из его подчиненных задумал самостоятельно строить судьбу, не спросив разрешения парткома или профкома. Послабление было величайшее! Правда, по слухам, доносившимся из-за океана, жизнь у наших беглецов не заладилась. Работали в маленьком русском ресторанчике — он устроился швейцаром, а она не то картошку чистила, не то пыталась приплясывать перед посетителями...
 
У людей, выросших в Советском Союзе, травмирована психика и деформирован мозг. Нейроны в наших черепах изменились, став иными. Это же приключилось и в головах у северокорейцев. Те сильно отличаются от соплеменников, живущих по другую сторону границы. Если два корейских государства объединятся, а у меня нет сомнений, что такое рано или поздно случится, северянам придется трудно. Их ждет гуманитарное бедствие. Посмотрите на восточных немцев: двадцать лет минуло, а дистанция с западниками сохраняется. После того как мне сделали в Германии операцию на сердце, периодически бываю там и вижу: процесс идет трудно. Так и в России. Психику нельзя выправить за короткий срок, требуется время. Нужно, чтобы выросла молодежь с чистым, незамутненным коммунистической пропагандой сознанием. Страшусь думать, до чего же несладко было несчастным экспатам, которые по зову Петра и Екатерины приехали в Россию, стремясь превратить ее в европейскую страну. Их потомки уже в наши дни попытались вернуться на историческую родину, но и там оказались чужими. Связь времен прервалась...
 
Я вот упомянул, что провоз Библии в советское время приравнивался к тяжкому прегрешению. Однажды меня попросили передать в Москву знакомым Гриши Горина сверточек с книжкой. Я сразу согласился, даже не подумав поинтересоваться, а что же, собственно, повезу. Этот вопрос пришел в голову доблестным московским таможенникам. Контрабанду, понятно, конфисковали, а мое персональное дело рассматривалось на большом синклите с участием представителей различных силовых ведомств. Спасибо перестройке: решено было не казнить, все ограничилось устным внушением и строгим общественным порицанием, мол, нехорошо, товарищ Захаров! Зачем тащите поповское мракобесие в рай победившего атеизма? Я вышел с заседания, чувствуя себя почти счастливым, словно после чудесного избавления. Ведь несколькими годами ранее за подобную провинность могли запросто и из партии исключить, и с работы попереть.
 
Мне случалось и прежде нелегально провозить запрещенную литературу. В действительности никто не знает, на что человек способен, где проходит граница нашей смелости и трусости. Иногда кажется: вот сейчас прыгну в огонь и вытащу оттуда ребенка или, даже будучи мужчиной, коня на скаку остановлю. Так ли это? Заранее не скажешь, все проверяется практикой. Однажды вместе с Олегом Ефремовым, Романом Ткачуком и еще несколькими артистами я оказался во Флоренции, где нас принимала графиня Олсуфьева. Та самая, семье которой принадлежал особняк на Поварской, где позже разместился ресторан Дома литераторов. Мы мило побеседовали, и уже в конце разговора графиня посетовала, что у местной православной церкви катастрофически сокращается паства: «Старые прихожане умирают, новые не появляются... А ведь у нас хранится уникальная библиотека. Жаль, если книги будут пылиться без пользы или, того хуже, пропадут, съеденные мышами. Не хотите взглянуть?» Все отказались, а я согласился. Олсуфьева была старостой прихода, она и повезла меня в храм, стоявший не среди русских березок, а в окружении пальм. Даже в этом сквозила какая-то трагичность и обреченность. В здании шел ремонт, графиня показала комнату, от пола до потолка заставленную книгами. Я приблизился и испытал то, что, наверное, чувствовал Аладдин, оказавшись в пещере с сокровищами. На полках стояли сборники стихов Мандельштама, Ахматовой, поэтов Серебряного века, собрание сочинений Авторханова, не издававшиеся в СССР книги Набокова, Бунина, Солженицына... Видя мое состояние, Олсуфьева сказала: «Берите все, что хотите. Единственная просьба — доставьте книги в Россию, не выбрасывайте в пути. Когда попадете домой, пришлите какую-нибудь открытку с нейтральной весточкой. Пойму, что все в порядке». Я взял столько, сколько смог унести! В самолете по дороге в Москву испытывал прямо-таки гусарскую храбрость, громко зачитывал коллегам хлесткие пассажи из запрещенных авторов, упиваясь свободой и собственной отвагой. После очередной цитаты, кажется, из «Технологии власти» Авторханова помалкивавший до того Ефремов вдруг с мрачным видом произнес: «А вот за это точно дают срок!» Слова Олега подействовали на меня отрезвляюще, боевой запал улетучился, и к моменту посадки я окончательно затих в своем кресле. В Шереметьево пережил не то чтобы стресс, но раздвоение личности в легкой форме. Один мой ангел-хранитель говорил: «Немедленно иди в сортир и спусти весь компромат в унитаз!» Второй ему отвечал: «Только учти, что из туалета выйдешь другим человеком и до конца жизни не сможешь себя уважать». Я не знал, к какому из голосов прислушаться, потом собрал волю в кулак и решил, что чувство собственного достоинства терять нельзя. Правда, я пустился на маленькую хитрость. Подошел к Ефремову и сказал: «Олег Николаевич, позволь прикрыться твоей широкой спиной. Ты народный любимец, тебя наверняка шмонать не станут, глядишь, и я проскочу под шумок». Так и получилось, мой чемодан не открывали. Через день я написал в Италию открытку с видом Красной площади: «Добрался благополучно. Спасибо за теплый прием, до новых встреч!»
 
Расскажу еще один пикантный эпизод, связанный с графиней Олсуфьевой. Во время нашего разговора во Флоренции она поинтересовалась: «А что сейчас находится в моей бывшей детской?» Оказалось, там заседал партком Союза писателей СССР. В комнате, где маленькая графиня играла в куклы, исключали из КПСС, писали доносы в ЦК, требуя выслать из страны Солженицына и Бродского, посадить Синявского и Даниэля. Детская превратилась в пыточную... Такие вот странные исторические узоры или, как сказал бы Борис Ельцин, загогулины порой сплетает жизнь...
 
А книги, привезенные из Италии, я храню до сих пор. Именно тогда открыл и полюбил Бердяева, выше всего ставившего свободу и творчество. Особенно мне близко «Самопознание», периодически перечитываю его. Эта работа имеет отношение к недавно поставленному мною спектаклю «Пер Гюнт». Николая Александровича очень занимал образ главного героя. Неправильно представлять его болтуном и безалаберным хулиганом. Бердяев считал, что по степени воздействия на умы пьесу Ибсена следует поставить в один ряд с «Одиссеей» Гомера, «Гамлетом» Шекспира и «Дон Кихотом» Сервантеса. Без сомнения, это вершины мировой литературы. Гениальному норвежцу удалось проникнуть в недра подсознания, а, по мнению Бердяева, настоящим является лишь тот конфликт, который вступает в борьбу со среднестатистическим мышлением, выходя за пределы здравого смысла... Есть ведь очень неприятные вопросы, отвечать на них не хочется. Скажем: зачем мы родились? Почему выбор в большом тотализаторе пал именно на нас, есть ли в этом скрытая цель или же всему объяснением слепой случай? Как-то уже говорил и могу повторить: меня радуют постоянные поломки Большого адронного коллайдера. Жду, что однажды он окончательно выйдет из строя и никогда более не запустится. Эта штука не нравится мне по определению. Как с библейским древом познания — не все плоды надо срывать и надкусывать. Подобное любопытство может дорого стоить человечеству. Кто, к примеру, в состоянии разобраться в первопричине космоса? Что было до гигантского взрыва? Только в кино все быстро становится ясно: к концу сеанса любых злоумышленников обязательно выводят на чистую воду. В реальной жизни часто очень сложно установить причинно-следственные связи. Особенно если говорить не о повседневных вещах, а о космических. Но дискуссия о тайнах мироздания и загадках Вселенной находится вне рамок нашего сегодняшнего разговора, побеседуем об этом как-нибудь в другой раз...
 
— Советская власть изрядно крови у вас выпила, Марк Анатольевич?
 
— Знаете, меня многократно хотели снять с работы, но даже в выглядевшие железобетонными 70-е годы порядка было мало. Вряд ли устоял бы под зубодробительной атакой цензуры, если бы решения доводились до логического конца. Помню, как выматывали всю душу, запрещая мои спектакли, словно я разрушал ими государственные устои и подрывал отечественную экономику. Казалось, еще капля, терпение у надзирающих товарищей иссякнет, и разразится страшная буря. В итоге же все ограничивалось вполне безобидным дождиком, хотя тучи над моей головой продолжали ходить хмуро. Впрочем, и среди начальства встречались приличные люди, они предлагали: «Послушай, Марк, наверху принято решение по тебе, усидеть не сможешь ни при каких раскладах. Пока не поздно, перебирайся потихоньку в Театр оперетты. Поможем. «Сильва», «Марица» — чем плохо? Переждешь неспокойное время, а потом, глядишь, все и забудется». Но я привел в «Ленком» новых артистов и не мог бросить их. Поэтому на все отходные варианты отвечал отказом, говоря, что не готов добровольно капитулировать. Вот будет официальный приказ об увольнении, тогда и подумаю, чем заняться, куда податься. Не стану скрывать, я предпринимал робкие попытки задобрить, как-то успокоить начальство. С этой целью поставил спектакль «Темп-1929», который в положительном ключе рассказывал об индустриализации конца двадцатых годов. Но на премьеру пришел член политбюро ЦК товарищ Полянский, и ему сильно не понравилось происходившее на сцене. Высокий гость с трудом досидел до антракта, после чего безапелляционно заявил: «У вас не спектакль, а штамп и схема! Такой режиссер не должен работать в советском театре!» Не успел Полянский произнести эти слова, как из зампредов Совмина СССР превратился в... главного агрария, его перебросили на руководство сельским хозяйством. В табели о рангах это означало серьезное понижение статуса и поражение в правах. Если человека сослали на «село», считайте, карьере пришел конец: оттуда еще никто не выбирался «живым», с таких должностей уходили в небытие или на пенсию, что для чиновника в общем-то означало одно и то же. Словом, Полянский уволить меня не успел, а другим не хватало для этого последовательности.
 
— Удивительно, что вас не сняли с дистанции на старте. С ближайшим-то родственником, мотавшим срок по 58-й статье...
 
— Не от очень большого ума я ведь пытался после школы поступать в военно-инженерную академию. Матушка активно отговаривала от театрального института, да и я боялся идти туда. При сдаче документов заполнил анкету, где указал судимость отца. Добродушный майор, принимавший бумаги у абитуриентов, прочел мое досье и по-отечески посоветовал: «Не совался бы, сынок, сюда. В любом случае не примут, зря намучаешься...» До семнадцати лет я не знал, что папа сидел, родители тщательно скрывали от меня это. Детство осталось в памяти ощущением счастья. Бабушка очень старалась, чтобы я существовал, как в раю. Все закончилось 13 октября 1941 года, когда мы сели на теплоход и отправились в эвакуацию. Поселили нас в татарском селе Шереметьевка под Чистополем... Там моя всемогущая бабка Софья Николаевна Бардина и осталась лежать навеки. Позже хотел съездить в те места, но побоялся, что не найду могилу, не вспомню место...
 
В Москву из эвакуации мы вернулись с мамой, и какое-то время я продолжал жить в неведении об отдельных страницах папиной биографии. До сих пор затрудняюсь объяснить, почему мне не говорили правду. Думаю, родители опасались чего-то. Может, что пойду по стопам отца, хотя у него в общем-то никогда не было твердой политической позиции, непримиримых разногласий с советской властью. Но в эпоху усатого вождя не требовалось особого вольнодумства, чтобы схлопотать срок. Порой хватало неаккуратно оброненного слова, которое с легкостью могло слететь у меня с языка. На первом курсе ГИТИСа на лекции по истории КПСС я неосмотрительно поделился соображением, что социализм в братских странах типа Венгрии и Чехословакии держится на штыках наших солдат. Помню внимательный взгляд преподавательницы. В отличие от меня она понимала, чем чревата прозвучавшая фраза, но решила спасти дурака-студента, сделав вид, будто ничего не слышала. А вот на параллельном курсе парень по фамилии Крюков на семинаре по краткому курсу ВКП(б) поинтересовался: правда ли Ленин адресовал съезду партии секретное письмо, где просил не назначать генсеком товарища Сталина? Естественно, не в меру любознательному юноше объяснили: настоящий комсомолец не должен повторять глупости и сплетни. Этим дело не закончилось. Парторг в тот же день поехал в райком, где доложил о величайшем проступке, совершенном Крюковым. Все! Парня моментально арестовали, осудили, отправили в ГУЛАГ... И вот что интересно с режиссерской точки зрения: через несколько лет, уже после смерти Сталина, Крюков вернулся в Москву, пришел в ГИТИС, отыскал настучавшего на него партийного босса институтского масштаба и предложил тому... распить на двоих бутылку водки. «Даже не представляешь, — приговаривал он, — что я пережил в лагере, как близок был к смерти». Поразительно — Крюков не то чтобы простил человека, сломавшего ему жизнь, но проявил живой интерес. Говорю же: удивительные вещи случаются порой...
 
— Как вам удалось, Марк Анатольевич, столько лет скользить по грани и не свернуть шею?
 
— Недоработка советской системы! Не так давно ушедший из жизни Виталий Вульф, который знал все и обо всех, рассказывал мне собственную версию событий. После того как в Театре сатиры под запрет попали мои первые самостоятельные спектакли на профессиональной сцене — «Доходное место» и «Банкет», третий прокол мог оказаться роковым. Андрей Гончаров пригласил меня в Театр имени Маяковского, которым уже руководил. Решили ставить «Разгром» Фадеева, но и эта работа оказалась под угрозой закрытия. Начальству не понравилось, что партизанским отрядом командует человек по фамилии Левинсон, а играет его артист Джигарханян. И тут вмешалось провидение. Великая актриса Ангелина Степанова мирно беседовала по телефону с подругой, не менее прославленной Марией Бабановой, разговор плавно катил к финалу, когда вдова Фадеева Ангелина Иосифовна между делом поинтересовалась: «Что у вас новенького?» Служившая с 1927 года в Театре Маяковского Мария Ивановна ответила: «Да вот пришел хороший мальчик, репетировал «Разгром» твоего Саши. Получилось складно, но спектакль, кажется, зарубят, комиссия его не принимает». Степанова возмутилась: «Кто посмел поднять руку на роман председателя Союза писателей СССР?!» Ангелина Иосифовна по стоявшей у нее дома вертушке позвонила могущественному человеку, секретарю ЦК партии по идеологии Суслову и пригласила того в театр. Михаил Андреевич пришел. Поскольку мои умственные способности всегда отставали от завышенных эстетических потребностей, я обратил внимание, что высокий чиновник обут в калоши, которые тогда никто уже не носил. Это обстоятельство сильно меня позабавило, хотя на самом деле думать следовало не о гардеробе гостя, а что от его слов зависит мое будущее. Суслов смирно сидел в ложе, а в конце спектакля встал и громко зааплодировал. Через день «Правда» опубликовала восторженную рецензию об идейно-политическом успехе театра и молодого режиссера Захарова. Так чаша весов качнулась в мою пользу. Хотя многократно случались откаты и в обратную сторону. «Доходное место» запретила министр культуры Фурцева, но к тому моменту спектакль сыграли сорок раз, он успел обрасти легендами. Олег Ефремов сказал мне: «Не расстраивайся, старик! Благодаря скандалу о тебе узнала театральная Москва!» Нет, я не в обиде на Екатерину Алексеевну. Гораздо больше мешали и вредили другие. Был в Главлите полковник Иванов. Одиозная личность! Он регулярно названивал в управление культуры МГК КПСС Валерию Шадрину, который сейчас руководит Международным фестивалем имени Чехова, и требовал, чтобы тот нашел на меня управу. «Солженицына из страны выслали, Любимова гражданства лишили, а с Захаровым справиться не можете! Пожестче с ним, пожестче! Нечего миндальничать!» — инструктировал Иванов. Шадрин говорил цензору в погонах что-то такое успокоительное, но окончательно меня не душил и даже разрешил сыграть «Трех девушек в голубом». Правда, лишь спустя четыре года после начала репетиций спектакля…
 
— Вы допускали вариант, при котором придется уехать из СССР, жить за кордоном?
 
— Нет. Никогда! Даже если бы блестяще владел иностранным языком, вряд ли смог бы адаптироваться где-нибудь, кроме России. Что бы делал там? Русское присутствие в западном кинематографе и театральной режиссуре улавливается с трудом. Прорваться удавалось единицам, да и то лишь на короткий срок, потом следовало неизбежное возвращение домой.
 
— Разве здесь вы не находились во внутренней эмиграции, Марк Анатольевич?
 
— Может, и так. С другой стороны, именно в «Ленкоме» я привык к постоянным аншлагам, тут выросла наша публика. Гриша Горин много лет назад пересказал мне подслушанный диалог двух старых заслуженных гардеробщиц. Одна говорила другой: «Раньше в наш театр зритель в валенках и тулупах шел, а теперь — в туфлях и болонье!» И дело не в моде. Эта была очень точная характеристика произошедших качественных изменений аудитории. А для кого я работал бы на Западе?
 
— Нельзя же всю жизнь изъясняться эвфемизмами. Эзопов язык мог однажды надоесть.
 
— По-иному порой не скажешь. Не из страха или отсутствия свободы. Я вот не хотел бы, чтобы Шварц открытым текстом написал историю, как убить дракона. Евгений Львович выбрал единственно возможный способ объяснить каждому: бороться надо не с внешним врагом, а с собой, задушив дракона внутри. Если рассказать об этом в лоб, исчезнут волшебная философия и глубина. Вслушайтесь: «Я начал завидовать рабам. Они всё знают заранее. У них твердые убеждения. Наверное, потому, что у них нет выбора. А рыцарь… Рыцарь всегда на распутье дорог». Это написано в 1944 году. Непостижимо…
 
— Но, согласитесь, и для съемок в 1979-м «Того самого Мюнхгаузена» требовалось определенное мужество.
 
— Я относился к телевизионным опытам как к приятным новогодним историям, где звучит хорошая музыка, снимаются симпатичные мне артисты. Да, возникали отдельные разногласия между идеологами «Останкино» и «Мосфильма». Скажем, на ТВ спокойно отнеслись к судьбе дуры-бабочки из «Обыкновенного чуда», той, что «крылышками бяк-бяк-бяк», а за ней, значит, «воробышек прыг-прыг-прыг». На киностудии же строго заявили: «Не пытайтесь нас обмануть, Марк Анатольевич! Это настоящая эротика на грани порнографии». Песню могли запросто выбросить из картины, если бы не обаяние Андрея Миронова, убедившего комиссию, что никто не собирается устраивать никаких революций, в том числе сексуальных. Еще вежливо попросили убрать из «Обыкновенного чуда» фразу «Стареет наш Королек» и выпад в адрес знатного охотника, который давно не подстреливал дичь, зато с удовольствием сочинял учебники. Мне объяснили, мол, не стоит бросать камни в огород лауреата Ленинской премии по литературе Брежнева, автора бессмертной трилогии «Малая земля», «Возрождение» и «Целина»… С просьбой обратился мой тогдашний куратор с Центрального телевидения Борис Хесин. По-отечески приобнял меня в коридоре «Останкино» и сказал: «Искренне поздравляю, вы сняли прекрасный фильм!» Потом помолчал и продолжил: «Но, может, сделаете маленькую купюру?» Поскольку все было сформулировано мягко и корректно, каюсь, я не сумел отвертеться. Впрочем, застигнуть меня врасплох удавалось редко, я разработал и за долгие годы отшлифовал тактику общения с цензорами. Она не отличалась особой замысловатостью: надо аккуратно записывать замечания и пожелания, конспектировать в тетрадочку, что именно требуют поправить и изменить. Этакая демонстрация покорности. Это производило положительное впечатление на проверяющих, они не могли не отметить, какой покладистый режиссер им попался. Но ведь не факт, что потом я в точности исполнял руководящие указания, правда? Сейчас на руководящих совещаниях, которые нередко показывают по ТВ под видом новостей, тоже все что-то пишут, слушая выступления начальства. Какова судьба этих записей? Думаю, та же, что и у моих пометок: после ухода цензоров я прятал их куда-нибудь подальше и больше не вспоминал.
 
— Правда, что из окончательного варианта «Белого солнца пустыни» выпала ваша фраза о бригаде бетонщиц, в которую переквалифицировался бывший гарем Абдуллы?
 
— Такого я точно не писал. Возможно, Мотыль? Он был полноправным хозяином фильма и сценария, а мне заказал лишь письма красноармейца Сухова ненаглядной Катерине Матвеевне…
 
— Судя по слогу, эпистолярный жанр вам близок, Марк Анатольевич?
 
— Вынужден вновь разочаровать: ничего личного, банальная поденщина без глубоких подтекстов. Попросили — сделал. Подобного рода беллетристика сочиняется, что называется, не приходя в сознание. Могу сходу надиктовать хоть рассказ, хоть роман, успевайте только записывать: «Степан вышел на крыльцо. Ярко светило солнце, низко летели, крича что-то тревожное, чайки. Степан подумал: «Боже мой, мама! Как же остро не хватает тебя именно сейчас…» И так далее, и так далее. Графомания не самая мудреная штука на свете! Каюсь, у меня есть две изданные книги, но это не художественная литература и даже не чистая мемуаристика, скорее, отдельные мысли, перемежаемые вкраплениями воспоминаний. Опубликовать их решился в зрелом возрасте, а по молодости за бумагомарание брался исключительно ради дополнительной копейки. Именно так появились сценарии «Звезды пленительного счастья» и «Земли Санникова». Это уже потом я начал сам снимать…
 
— В «Двенадцать стульев» вы позвали Андрея Миронова, с которым дружили со времен работы в Театре сатиры. А в «Ленком» сманить его не пытались?
 
— Были поползновения. Мы даже пьесу выбрали, начали репетировать, но Валентин Плучек понял, чем дело пахнет, и моментально сделал Андрюше несколько режиссерских предложений, от которых тому было сложно отказаться. Мы откровенно поговорили с Мироновым и пришли к совместному решению, что ему лучше остаться в «Сатире». Все очень по-дружески, без обид. Андрей один из немногих, с кем я общался на ты. Может, еще с Арменом Джигарханяном и считаным количеством артистов. Твердо убежден: между режиссером и труппой должна сохраняться определенная дистанция. Для взаимной пользы. А с Мироновым с самого начала так сложилось. При распределении ролей в «Доходном месте» мне сказали, что он не должен играть главного героя. Я поинтересовался, почему. Ответили: «Отрицательное обаяние». Вот Белогубов — его персонаж. Пообещав подумать, в процессе репетиций я сделал перемонтаж, поменял местами Миронова и Пороховщикова. Андрюша обладал удивительным, не сразу оцененным в театре даром перевоплощения. И Папанов, который зимой 1941-го в тридцатиградусный мороз мерз под Москвой, обороняя столицу от фашистов, поначалу предвзято относился к Миронову . Анатолий Дмитриевич придерживался распространенной теории, что хорошим артистом может стать лишь тот, у кого за плечами большой жизненный опыт, кто сам познал тяготы и лишения. Папанов говорил: «Ну какие трудности были у Андрюши? Черствое пирожное да слегка остывший чай». В действительности способность убедительно сыграть чужую жизнь не зависит от количества собственных проблем. После «Доходного места» Миронову стали охотно доверять главные роли в театре, начался новый этап его творческой биографии.
 
— Похожая история была и с Янковским?
 
— О нем я узнал от Евгения Леонова, который снимался с Олегом и посоветовал обратить внимание на молодого талантливого артиста. Янковский служил в драмтеатре Саратова, я там был лишь однажды, да и то проездом. Фильмов с его участием тоже не видел, поэтому в Ленинград, где гастролировали саратовцы, отправился с записанной на листке из блокнота фамилией актера, чтобы не перепутать ненароком, на кого же именно смотреть. Олег играл князя Мышкина в «Идиоте», после спектакля я подошел к нему и предложил встретиться в гостинице, спокойно все обсудить. Но назавтра, грешен, забыл об уговоре, ушел куда-то из номера. Янковский приходит, а меня нет. Неловко получилось. Я потом сильно извинялся, Олег Иванович простил… Кстати, он в свою очередь привел в «Ленком» Инну Чурикову. Она уже снялась у Глеба Панфилова в фильме «Начало», но продолжала играть в театре каких-то зайчиков. У нас Инна Михайловна почти сразу получила роль в «Тиле».
 
Пельтцер я увел из «Сатиры», когда у той возник конфликт с Плучеком. Хотя мое знакомство с Татьяной Ивановной начиналось с ее ставшего легендарным заявления: «Как только человек ничего не умеет на сцене, сразу мнит себя режиссером!» Позже Пельтцер обогатила театральный фольклор и другими афоризмами, но мне особенно нравится вот этот: «Еще ни один спектакль от репетиций лучше не становился». Обычно Татьяна Ивановна произносила фразу, если я уделял много внимания пьесе без ее участия… Со временем у нас сложились теплые отношения, в конце жизни Пельтцер завещала мне часть личной библиотеки. Томики Ролана, Горького, Писемского, собрание сочинений Островского. Александра Николаевича, разумеется. Такая вот материализованная память о прекрасной актрисе. Не верится, что ее нет с нами почти двадцать лет. Время не все раны лечит! Не представляю, как смириться со смертью Абдулова и Янковского. Они ушли недавно и почти одновременно. Это был страшный удар по «Ленкому», его силу словами не передать. А до того случилась автокатастрофа, выведшая из строя Караченцова…
 
— Общаетесь с Николаем Петровичем?
 
— Пробовал, не получается. Рядом должна быть жена, которая переводит то, что хочет сказать муж, а с госпожой Поргиной отношения у меня не сложились… Не нужно об этом, давайте поговорим о более приятном.
 
Тарковского вы зазвали в театр по старой дружбе? С учетом знакомства с юного возраста?
 
— Мы задним числом установили, что в одно время ходили в театральный кружок Москворецкого дома пионеров, но тогда друг друга не заметили. По крайней мере в памяти это не отпечаталось. Товарищеские отношения у нас сложились, когда Андрей ставил «Гамлета» на сцене «Ленкома».
 
— В какой момент, к слову, вы избавились в названии театра от имени Ленина?
 
— Если не ошибаюсь, официально в 1991-м, но процесс шел постепенно. В этом здании товарищ Ульянов выступил на Третьем съезде комсомола с зажигательной речью, отдельные тезисы которой использовали потом и лидеры нацистской Германии. В советское время любили цитировать мысль, что надо учиться, учиться и учиться, а Владимир Ильич весьма жестко высказался и о культуре, о целесообразности ее существования. По его мнению, должно было остаться лишь то, что способствует победе пролетариата. Если бы не старания Луначарского, думаю, в СССР и балета не было бы, его попросту запретили бы как чуждое помещичье искусство.
 
— Ваше отношение к фигуре пролетарского вождя претерпевало трансформацию?
 
— Безусловно! Если бы сразу знал то, что вычитал позже, не смог бы поставить многие спектакли. Ни «Мои Надежды», ни «Революционный этюд», ни «Диктатуру совести», ни ряд других. Михаил Шатров, автор названных пьес, в какой-то момент убедил меня, что дедушка Ленин все делал правильно, но его идеи извратили и испортили, иначе мы жили бы в коммунистическом счастье. Лишь у Авторханова я прочел, сколь сильным оказалось влияние криминала на партию большевиков, а потом и академик Лихачев рассказал мне о роли морфия в революционном настрое штурмовавших Зимний моряков-балтийцев. Матросы находились под влиянием серьезного наркотического опьянения. Дмитрий Сергеевич знал очевидцев тех событий…
 
Предложение вынести тело Ленина из мавзолея и похоронить бренные останки рядом с его матерью на Волковом кладбище в Петербурге я делал абсолютно осознанно. Это случилось в прямом эфире телепрограммы «Взгляд», которую в тот раз вел Мукусев. Не желая создавать проблем ведущему, я заранее предупредил, о чем собираюсь сказать. Владимир не возражал, но, будучи человеком более искушенным в телевизионных реалиях, объяснил, что дважды повторить крамольную мысль не получится, поэтому говорить надо не на Дальний Восток и Сибирь, а сразу в выпуске, идущем на центральную часть России. Так я и сделал. Мои слова произвели сильное впечатление на русскую эмиграцию последней волны. Была реакция и внутри страны, правда, несколько своеобразная. Я даже получил письма с угрозами от возмущенных рабочих двух московских промышленных предприятий. Мол, руки прочь от вождя! В одном случае меня приговорили к смертной казни. Признаюсь, не придал значения тем эскападам, не поверил в серьезность опасности.
 
— За сожжение партбилета перед телекамерами вам какие кары сулили?
 
— Главное, что я сам пожалел о поступке. Была в нем избыточная театральность, демонстративная нарочитость. В отличие от заявления о необходимости предать земле ленинский прах, где все слова оказались по делу и по месту. В ситуации с партбилетом оправдываю себя стечением обстоятельств. Это же случилось вскоре после ГКЧП. Меня очень задели сообщения о том, что большинство низовых партийных структур — райкомы и горкомы, а также практически все советские посольства и зарубежные представительства поддержали путчистов. После этого я счел невозможным носить в нагрудном кармане красную книжечку с утверждением, будто ее обладатель — ум, честь и совесть эпохи. Не хотел, чтобы меня и впредь ассоциировали с изображенным на обложке государственным преступником. Я пришел в кабинет, положил партбилет вот в эту пепельницу и, поддавшись эмоциональному порыву, сжег перед включенной телекамерой. После чего почти сразу почувствовал внутренний дискомфорт и неловкость. Я ведь видел, как из партии выходил Ельцин. Это выглядело гораздо достойнее и правильнее. С режиссерской точки зрения обратил внимание: пока Борис Николаевич двигался по залу Кремлевского дворца съездов в сторону дверей, сидевшие в зале стыдливо опускали глаза, но едва он поворачивался спиной, неслись проклятия, свист, улюлюканье. Это знают укротители львов и тигров: нельзя отводить взгляд, если хочешь победить хищника…
 
— Говорят, вы тогда спалили чужой партбилет, Марк Анатольевич?
 
— Ну, это было бы совсем уж пошло! Не отказывайте мне в наличии хоть какого-то чувства меры… Жест, повторяю, получился не слишком изящный, но что сделано, то сделано. Сегодня наверняка вел бы себя иначе, правда, по иным причинам. С некоторых пор стараюсь без весомого повода не размахивать тряпкой перед носом быка, действую осмотрительнее. Объясню. Россия полностью проиграла борьбу криминальному миру. Людей необязательно пугать смертью, достаточно позвонить по телефону и проговорить вежливым голосом: «У вас ведь есть дочь? Подумайте о ней, не совершайте глупостей». Это бьет по мозгам сильнее коллективных призывов заклеймить ренегата, посягнувшего на Ленина. Коммунисты дальше заклинаний вряд ли пошли бы, а вот звонящие шутить не станут, от них защиты нет… К кому бежать за помощью? В полицию? Анатолий Куликов рассказывал мне, как в бытность министром внутренних дел однажды устроил проверку на дорогах и, никого не поставив в известность, отправил через пол-России партию паленой, фальшивой водки. Грузовик по липовым документам проехал двадцать постов ГАИ, и лишь на двух машину задерживали, на остальных служители закона со спокойной совестью брали взятку и пропускали нелегальный товар. Боюсь, сегодня даже одного неподкупного постового трудно будет сыскать… Впрочем, за подобное утверждение нынче легко нарваться на обвинение в клевете и оскорблении чести мундира. Скажешь слово и по сторонам оглядываешься: не бежит ли кто-нибудь с иском в суд — защищать задетое достоинство?
 
— А когда вы звали опального Ельцина в театр, страха не испытывали?
 
— В 1987-м было проще. Я не чувствовал, будто чем-то рискую. Бориса Николаевича уволили из горкома партии, он сидел дома и сам снимал телефонную трубку, поскольку звонили ему редко. Кто же из нормальных людей станет разговаривать с политическим покойником? Уже не вспомню, как раздобыл домашний номер Ельцина, но факт, что пригласил его на «Диктатуру совести», и Борис Николаевич пришел. Спектакль был построен так, что по ходу действия Олег Янковский спускался в зал с микрофоном и задавал зрителям вопросы на злобу дня. Увидев Ельцина, публика потребовала, чтобы тот обратился с речью со сцены. Борис Николаевич говорил с места, но от этого не менее ярко и зажигательно. Я запомнил его слова, что в жизни нет простых решений, действительность гораздо сложнее придуманной кем-то схемы и многие проблемы не одолеть большевистским наскоком. В антракте Ельцин зашел в мой кабинет, где я познакомил его с Юзом Алешковским, автором великой песни «Товарищ Сталин, вы большой ученый». Встреча показалась мне знаменательной: рядом стояли и мирно беседовали известный антисоветчик, отсидевший в тюрьме и эмигрировавший в Америку, и видный партийный функционер, разжалованный едва ли не в рядовые. Событие требовалось как-то отметить. Я предложил: «Может, выпьем по такому случаю?» А дело, напомню, происходило в разгар антиалкогольной кампании, когда за употребление спиртных напитков в неположенных местах сурово карали. Впрочем, сначала требовалось раздобыть, что пить, и это тоже было проблемой. Но наш директор не посрамил честь театра, извлек из тайных запасников бутылку коньяка. И вот когда мы чокнулись втроем, я понял: произошел сдвиг тектонических плит, начинается новый исторический этап…
 
После спектакля Ельцин попрощался с нами и один пошел по улице в сторону дома. Он жил тогда на 2-й Тверской-Ямской. Я глянул на удаляющуюся спину и… судорожно бросился искать свободную машину. Это теперь перед театром не припарковаться из-за многочисленных авто артистов и зрителей, а двадцать лет назад у москвичей дела с личным транспортом обстояли похуже. В результате удалось найти лишь чахлый «Запорожец» нашего электрика, честно предупредившего, что не ручается, заведется ли его ведро с гайками. Мы настигли Ельцина в конце Настасьинского переулка, и я предложил подвезти его. Мне показалось, Борис Николаевич даже обрадовался. Дальше началось самое сложное: во всех смыслах крупная фигура будущего президента России категорически отказывалась втискиваться в салон «Запорожца». Точнее, сложенное практически вдвое тело с грехом пополам удалось туда впихнуть, но вот ноги не лезли ни в какую! Я подумал: «Будь что будет!» — поднапрягся и с пугающим хрустом протолкнул торчавшие конечности внутрь. Ельцин был мужиком крепким, выдержал. «Запорожец» почти сразу завелся и увез Бориса Николаевича домой, я же на долгие годы дал коллективу театра повод для шуток на тему, как использовать грубую физическую силу в обращении с будущим главой государства…
 
— Потом ведь Ельцин алаверды подарил вам машину?
 
— Не мне. Президент присутствовал на очередном нашем юбилее и распорядился выделить на труппу несколько отечественных авто, штук семь или восемь. Без персонального распределения, кому именно. Себе я брать не стал, поскольку и водить-то толком не умею, за руль садился в студенческие годы. С тех пор как появилась положенная мне по рангу худрука служебная машина, что называется, пользуюсь положением.
 
— Что за история была с распитием спиртных напитков уже в президентском кабинете?
 
— В начале 90-х Борис Николаевич своим распоряжением отправил меня в Америку получать за него в Голливуде международную премию. Точное название не вспомню, но не «Оскар». Мне вручили увесистую металлическую штуку, внешне напоминающую кубок вроде тех, которые обычно выдают победителям районных соревнований по мини-футболу. Я честно притащил ее в Москву, меня встретили в аэропорту и помогли добраться до Кремля, но на повороте в крыло здания, где сидел Ельцин, сопровождавшие сказали: «Дальше самостоятельно, Марк Анатольевич». И я пошел, проседая под тяжестью приза и сознания, что, видимо, пожизненно связан с Борисом Николаевичем физическими нагрузками. Когда передача трофея состоялась и я вздохнул с облегчением, понимая, что добросовестно выполнил миссию гонца, президент пригласил к столу, сервированному там же, в рабочем кабинете. Композицию венчала бутылка цинандали, на тарелках лежали какие-то закуски. За разговором о жизни мы незаметно выпили все вино. Повисла пауза, которую прервал Борис Николаевич: «Хорошее цинандали». Я не видел оснований возражать. Ельцин предложил: «Повторим?» — и, не ожидая согласия, вызвал секретаря по имени Зина (почему-то я запомнил эту деталь) и распорядился принести еще цинандали. Женщина, услышав слова президента, побледнела и с растерянным видом проговорила: «Извините, Борис Николаевич, это была последняя бутылка…» Решив сгладить ситуацию и перевести все в шутку, я стал громко сокрушаться, что опустошил кремлевские запасы. Ельцин включился в игру, велев проверить закрома. Зина поспешно убежала и… пропала. По всей вероятности, снаряжалась серьезная экспедиция в ближайший к Кремлю гастроном. На беду, и там не нашлось цинандали. Нам принесли красное мукузани. Его мы тоже одобрили, выпили с удовольствием, но у меня осталось чувство, что в государстве не все в порядке. По крайней мере со спиртным…
 
Если же всерьез говорить о Ельцине, надо отметить его политическую волю, которой сегодня многим остро не хватает. Она была и у Собчака. Анатолий Александрович продемонстрировал ее, переименовав Ленинград в Санкт-Петербург. Никто другой на это не решился бы. В первом мэре Северной столицы гулял веселый авантюризм, он говорил мне, что хочет сковырнуть и «стамеску» на площади Восстания, поставить там статую императора Александра Третьего работы Трубецкого. Но на демонтаж уродующего перспективу Невского проспекта убогого обелиска городу-герою требовались значительные деньги. Собчак отложил проект до лучших времен, которые наступили, увы, без него...
 
— И Лужкову уже не доделать в Москве того, что хотел. Осталось Юрию Михайловичу лишь взирать на происходящее со стороны. Может, еще в теннис поигрывать, мед собирать да в театр ходить. Если позовут. Вы вот на премьеру «Пера Гюнта» пригласили, не убоялись…
 
— Староват я, чтобы колебаться с линией партии… Но если говорить начистоту, в тот раз Лужкова я не звал, он, что называется, сам пришел. Вместе с Кобзоном. Меня убедили сообщения средств массовой информации, будто Юрия Михайловича нет в Москве, я решил, что он уже где-нибудь в районе Австрии или Англии. Выясняется, никуда не уехал, здесь… Приходил к нам Лужков и незадолго до отставки. Заметил собственное фото на стене моего кабинета и спросил у директора театра Варшавера: «Давно висит?» Марк Борисович сказал аки на духу: «Да уж лет десять, не менее…» Ответ Юрию Михайловичу явно понравился. Он много сделал для «Ленкома», а мы добро помним. Поэтому я повесил портрет столичного градоначальника и убирать не собираюсь, хотя тот уже год с приставкой «бывший». Не хочу, чтобы Лужков счел, будто все, кому он помогал в прошлом, разбежались, словно тараканы, боясь замараться контактом с опальным экс-мэром. Может, решение о его замене было правильным с точки зрения укрепления властной вертикали, не возьмусь судить о том, в чем плохо соображаю, но методы и стилистика, с которыми все делалось, вызвали у меня раздражение и даже внутренний протест. Слишком грубо и топорно получилось. Впрочем, так обошлись не только с Лужковым, в чем мы убедились в последнее время…
 
Что касается иных фото, украшающих мой кабинет, забавный эпизод связан со снимком, где изображены молодые Иван Берсенев и Константин Симонов. Как-то к нам пришел тогдашний министр обороны СССР Дмитрий Язов и долго разглядывал фотографию. Я поинтересовался: «Узнаете?» Маршал уверенно ответил: «Конечно! Слева — вы». И указал на Ивана Николаевича, фактического отца-основателя «Ленкома». Я не стал расстраивать человека, ничего не сказал Дмитрию Тимофеевичу, но потом все же попросил нашего завлита подписать снимок, чтобы недоразумение не повторилось…

— От чего у вас сегодня могут опуститься руки?
 
— Лучше спросите, как мне удается их поднимать! Увы, чем дольше живу, тем труднее нахожу поводы для оптимизма.
 
— Ну да, все же вы — Мрак Анатольевич!
 
— Порой именно сумеречный взгляд позволяет рассмотреть светлые стороны в окружающей серости. На днях в антракте я увидел среди зрителей смутно знакомое лицо. Вероятно, мы встречались с этим человеком много лет назад, но он бросился ко мне с такой беззаветной радостью, что я не мог не ответить взаимностью. Мы стали обниматься, словно старые друзья. Когда же я выбрался из объятий, то услышал: «Ну, Марк, рассказывай. Ты сейчас где?» В ту секунду стало понятно: жизнь удалась! Другой, менее уверенный в себе гражданин, возможно, и впал бы в депрессию от удара в солнечное сплетение, я же вспомнил цитату из творческого наследия красноармейца Сухова. Боец пролетарского полка имени товарища Августа Бебеля говаривал: зазря убиваться не советуем! В этом я с Федором Ивановичем Суховым согласен. Абсолютно!

Андрей Ванденко

Источник: Итоги
  • 30-10-2011, 22:22
  • Просмотров: 4613
  • Комментариев: 1
  • Рейтинг статьи:
    • 85
     (голосов: 2)

Berrek

31 октября 2011 00:05
Насчет свечек в Елоховском Соборе - перебор, как для еврейского сайта, однако. Хотя я лично не против - нехай себе ставят и свечки, и спектакли...
1

Информация

Комментировать новости на сайте возможно только в течении 180 дней со дня публикации.

Ещё в разделе:
Инна Чурикова




    Друзья сайта SEM40
    наши доноры

  • Моше Немировский Россия (Второй раз)
  • Mikhail Reyfman США (Третий раз)
  • Efim Mokov Германия
  • Mikhail German США
  • ILYA TULCHINSKY США
  • Valeriy Braziler Германия (Второй раз)

смотреть полный список