Все новости

«    Декабрь 2017    »
ПнВтСрЧтПтСбВс
 123
45678910
11121314151617
18192021222324
25262728293031
Еврейская мама

Версия для печати


 Матонэ фун Гот


Горький прав, «о матерях можно рассказывать бесконечно». О матерях любой национальности. И мы благословляем «матонэ фун Гот» (дар Бога) – «а идише мамэ» не оттого, что она лучше других матерей, а потому, что она родней и ближе. И преданней всех. 

Моя мама родилась осенью 1906 года в Житомире. Обладая замечательной памятью, своими рассказами воссоздавала живые картины ушедшего еврейского мира. Как звали всех соседей, взрослых и детей (впридачу и прозвища, что имелись у многих), какие считалочки водились на их дворе, как праздновали Хануку, Пурим, Песах и в каком платье была тётя Итэ-Рэйзэ на свадьбе в 1911 году… А моя бабушка Рахиль на другой свадьбе, где её, к тому времени многодетную мать, приняли за невесту, была в платье цвета чайной розы. Ах, какое то было платье, сшитое ею самой в то несчастное лето 1913 года, когда утонул её первенец – 18-летний Исроэл-Бэр. 

И мама показывала, как плясали на свадьбах, и какая причёска была у Рахили, умершей в 38 лет, и пела мне её песни. А потом пела песни своего отца. И брата Моисея. А от соседского зятя, того сбившегося с пути Аврэмэлэ, что то и дело отправлялся в Одессу на тёмные заработки, она услышала песню «Дэр йолд из мир мэканэ…» (Дурак мне завидует). Песен на идиш мама знала множество и пела их и в краткой радости, и в долгой печали. Песни как бы продлевали жизнь безвременно ушедшим родным, друзьям, еврейскому Житомиру, где нередко утром сочинялась песня, а к вечеру её уже знал весь город. 

В 13 лет моя мама осталась круглой сиротой. В феврале 20-го года, в чужом доме, куда их семью впустил товарищ отца Шахнэ Шлепок, лежали рядом – метавшаяся в тифозном бреду мачеха; уже переболевшая тифом, обессиленная голодом и болезнью моя мама; её умиравший отец и младший мамин братишка, 4-летний Иосиф. Два старших брата служили в Красной армии. Отец попросил воды, и мама поднялась, дала ему попить. «Ребята выкрутятся, они парни, а тебя мне жаль», - сказал дед Цали и, отвернувшись к стене, умер. 

Моя Хаечка пошла к знакомому лавочнику попросить свечу. Зажгла её, поставила в изголовье к умершему, причесала отцу голову и бороду. Она не могла от него отойти, прилегла на его кровать и так провела всю ночь рядом с мёртвым отцом. 

Двоюродный брат Фроим-Идл спас маму от голода и бесприютного сиротства, а через несколько месяцев она попала в еврейский детский дом, о котором всегда вспоминала с любовью и благодарностью. Воспитатели, учителя всячески заботились о ребятах, их кормили, лечили, развивали. «Костинский учил нас музыке, - с теплотой говорила мама, - а потом он уехал в Палестину». Хаечка сочиняла стихи, начала играть на скрипке, пела, танцевала, занималась гимнастикой. Всю жизнь она хранила детдомовские фотокарточки. 

Её взрослая семнадцатилетняя жизнь началась с безработицы, биржи труда, работы на «бэрштэлэх» - в щёточной мастерской. Первая работа и первое отличие – её щётки идут на выставку. И так всегда - строчила ли заготовки обуви, шила ли протезы (сколько было ей благодарностей от инвалидов!), работала ли воспитательницей в еврейском детском саду. И мне, нередко ленившейся, она говорила: «Не бойся работы. Берись за неё так, чтоб работа тебя боялась». 

 

 

1930 или 1931 год, Житомир. Моя мама Хая Народицкая (слева) с подругами. В центре Поля Досик, справа - Ева Тузман (Еву и всю её семью немцы убили в 1941 г.) 

Летом 1932 г. голод на Украине уже стал пугающим. «Хайкэ, дай моему Мэйшэлэ немножко больше каши. У нас дома нет никакой еды», - так просили её все матери. Менялось только имя ребёнка – «Дай моему Янкэлэ… Бэрэлэ.. моей Сурэлэ»… На улицах стояли опухшие от голода люди, просившие подаяния, и у мамы заходилась душа от бессильной жалости. 

Убедив заведующую детсадом, что уезжает только в отпуск, она взобралась на буфера обвешанного людьми поезда и отправилась в Москву. И здесь на обувной фабрике «Парижская коммуна» работала так, что вскоре была выдвинута в депутаты Моссовета. Спешно дала самоотвод: «У меня образования недостаточно, не надо». А там встреча с моим отцом, замужество, и летом 1937 г. в Москве, в Измайлово, я появилась на свет. 

Когда мне исполнился год и 9 месяцев, одновременно заболел ребёнок у подруги нашей соседки, и пропало несколько моих одёжек. Соседка сама хвалилась жильцам, что отнесла мои одёжки (мы жили в проходной комнате) в квартиру больного, подержала их в его кроватке… Её затея удалась, я заболела скарлатиной, и меня положили в больницу. Вечером, моя на кухне посуду, мама тихонько по привычке напевала. «Пой, пой, - прошипела на идише наша соседка по имени Маркова Сара Абрамовна, - скоро ты зароешь своего щенка». А ведь это существо формально тоже числится «а идише мамэ». 

Оказывается, это не легенда – двухлетние дети умирают от тоски. Я близко подошла к последней черте. «Помрёт твоя дочка, - оповестила сердобольная няня, - не от болезни, от тоски. Она третьи сутки ничего не ест, не спит, всё время плачет и кричит «Мама!». Моя Хайкэ бросилась к главврачу – она будет бесплатной няней для всех детей, только впустите в палату! Но главврач, еврей, не осмелился сделать исключение для еврейки – а разговоры за спиной, а доносы в инстанции… «Надо прорываться», - решил отец. 

Няне-помощнице дали денег, она оставила дверь открытой, и мама проскользнула в мою палату. Я сразу успокоилась, поела, уснула и пошла на поправку. Но нарушительницу порядка днями напролёт атаковал коллектив врачей и медсестёр – «Уходите!» - «Только с ребёнком». – «С ребёнком нельзя». – «Тогда и я буду здесь». Она почти ничего не ела, лишь ночью выходила из палаты на минутку. Стоял март, за двойными рамами окна показался отец. «Приехал ваш муж, мы отпускаем вас с ребёнком». Мама вышла, и дверь за ней захлопнули. Она ничего не знала о каратэ, но поступила точно по его правилам: ребром ладони резко и быстро ударила по рифлёному стеклу двери. Кровь брызнула из руки, но и стекло разлетелось в стороны. Мама открыла дверь, и снова прошла ко мне. Из палаты её выводили два вызванных милиционера, впрочем, тут же, на улице, отпустившие «хулиганку». Но моя жизнь была уже вне опасности. 

… Война, поздняя осень 1941 г. Тёмным вечером мы стоим с мамой на привокзальной площади уральского города. И вдруг я оказываюсь под вагоном, на рельсах. С одной стороны – кромешная тьма, с другой – в тусклом свете мелькают огромные ноги. В товарный поезд шла посадка мобилизованных на фронт, и воры кинули меня под состав, на рельсы. Я как можно ближе придвинулась к мелькающим ногам, но не вылезла, чувствуя, что эти огромные сапоги меня растопчут, и только беспрерывно кричала: «Мама! Мама!» Поразительно, но сквозь шум вокзала и рёв мобилизованных мама услышала мой писк, пробилась через матерящихся мужиков и вытащила меня из-под вагона. А в это время ворьё утащило все наши вещи, и мы остались без всего. 

Жестокой зимой 1942 года мы оказались в Оренбургской области. Председатель колхоза Симонов, однорукий ещё с гражданской войны, хотел нам, обездоленным, добра и определил на жительство в самый богатый, с крашеными полами, дом в деревне. Ничего хуже нельзя было придумать. Хозяйка Маслова, раскулаченная и сосланная с Украины, люто ненавидела и советскую власть, и евреев. 

За день работы в зимнюю стужу мама получала 300 граммов муки, из которой варилась наше единственная еда – затируха. Чугунок с варевом хозяйка не давала поставить на печь. «Иды в лис и прынэсы мэни топку, - кричала Маслова, сарай которой под крышу был забит дровами. – Хиба я сонэчко – всих «куираных» обогриваты!» Тепло! Вот чего Маслова не в силах была лишить нас и что бесило её. 

Сама Маслова и двое её младших детей, живших с ней, 18-летняя Вирка (Вера) и 16-летний Мишка, ночью по малой нужде ходили в ведро, стоявшее в сенях. Меня, 4-летнюю, она гнала ночью наружу, на мороз. И мы ходили с мамой до тех пор, пока однажды в полнолунную ночь, казалось, совсем рядом не завыл волк. Мы опрометью кинулись в избу. Мама где-то раздобыла для меня стеклянную банку. «Геть на вулыцю!» – кричала Маслова. «Ночью на улицу она больше не пойдёт», - твёрдо ответила мама. Так и было. 

Моим убежищем была наша кровать, стоявшая у окна. Когда ночью выли волки и мне казалось, что они влезут в окно, я от страха вжималась в маму. И когда наши хозяева шли «снидаты», я ныряла под одеяло, чтоб не видеть изобилие их еды и не ощущать одурманивающие запахи борща и картошки с жареным салом. 

Как-то, оставшись с Масловой вдвоём, я опять-таки спряталась от её злых глаз под одеяло. Она, видно, забыла про меня, а я следила за ней сквозь щёлку. Опустившись на колени перед иконой, она истово слёзно молилась и вдруг низко, утробно выдохнула: «Гитлэрэ, прыйды, мылый». 

Вечером, лёжа с мамой, я шепотом рассказала ей об увиденном днём и задала, наконец, полдня мучивший меня вопрос: «А почему тётка Маслова плохого Гитлера зовёт в гости?». 

Маслова бесновалась всё злее, пришлось пожаловаться председателю. Симонов ворвался в дом, как во вражеский лагерь. Одной рукой он необыкновенно ловко связал несколько узлов вещей и выкинул их за дверь. «Ты, сука, иди отсюда к … матери, а они будут здесь жить». Маслова рухнула на колени: «Ой, божечко, ой, Симонов, да я ж бильш нэ буду. Та я що? Та хай живуть!» Симонов от души и для острастки поматерил ещё сколько-то нашу хозяйку и ушёл. Это был первый урок на тему – врагу верить нельзя. 

Расстояние между хуторами – три километра – мама ежедневно проходила четыре раза. Каждый день во время обеденного перерыва она бежала из хутора Вольный, где работала, в хутор Лосевка, где мы жили, чтобы проверить, в каком я состоянии, и дать мне несколько ложек затирухи. Так бежала она и недели через две после симоновской нахлобучки. На дороге повстречала Маслову в санях, где лежала наша жалкая казённая постель, набитая сеном. «Геть, идить до преседателя, живить у нього», - накинулась Маслова. - «Где Лина?!» - «Та ось вона», - махнула баба кнутом через плечо. Меня нигде не было – ни в санях, ни около. Мама с ужасом озиралась вокруг. И порядком вдали от саней на сверкающей снежной равнине увидела две маленькие чёрные кочерёжки – мои ноги. 

Снег был старый, слежавшийся, и потому, заснув и свалившись с саней головой в сугроб, я не вся ушла в него, ноги остались снаружи. 

…Я стояла на твёрдой санной дороге, и мама вытряхивала снег из моего пальтишка. Она что-то говорила, но я не слышала – слух вернулся позднее зрения. «Убью! - кричала мама, - Убью, сволочь!» Моя худенькая мама кричала на Маслову, а та, здоровая, краснорожая, в огромном тулупе, молча и неподвижно восседала в санях. Обычно разнузданная, она была теперь смиренно-покорной. Потом мама за уздцы развернула коня и приказала хозяйке: «Поезжай домой», - и та вместе с нами молча, послушно поехала в обратную сторону. 

Онемела Маслова не от раскаяния. Ни крошки хлеба по возвращении она мне не дала. От голода, холодного воздуха, а главное – от сна в сугробе я совсем ослабла, лежала в полуобмороке с закрытыми глазами и открытым ртом. И мама бросилась к соседке. Путаясь в словах, она рассказала ей, что со мной учудила Маслиха, и попросила для меня немножко хлеба. Старуха обернулась к иконе и, крестясь, запричитала, моля Бога о милости своим двум сынам, воевавшим незнамо где. Пусть Он, Бог, поможет её сыновьям так же, как она сейчас помогает голодным. Трясущимися руками, торопясь, боясь быть застигнутой нехорошей скупой дочерью, она насыпала полный холстяной мешочек ржаных сухарей. Первый сухарь мама размочила в воде и скормила его мне ложкой. Второй она обмакивала в воду, а я откусывала его сама. А третий я хрумкала почти весело и уже сидя. Спасли меня тогда те щедрые ржаные сухари. Ничего, мы назло Масловой ещё поживём. 

Волки объявились не сразу, мама сначала рассказы о них приняла за вымысел. 

Борясь за нашу, в основном, за мою, жизнь, она шла на отчаянный риск. Ведро семечек было платой за 9 вёдер, намолоченных для колхоза. Мама зарабатывала то ведро, стоя в поле по пояс в снегу. Маслова калить семечки на печи, конечно, не дала, мы грызли их сырыми. А потом мама догадалась – семечки ведь можно продать на рынке. В город она ехала с обозом, рано, ещё затемно, выходившим с зерном на элеватор. К открытию рынка мама уже была на месте. Под мат и ругань местных торговок, оправдываясь и извиняясь перед ними, она быстро, задешево распродавала свой товар. Купив буханку хлеба, немного сливочного масла и сахара, быстрым шагом пускалась в обратный путь, чтоб успеть вернуться засветло. Тридцать километров она шла одна зимней оренбургской степью. Той степью, где в одно мгновение начинается слепящий буран, из которого даже здоровые мужики не всегда выходят живыми. 

Деревенские смотрели на маму, как на помешанную. «Не ходи, - уговаривали её бабы, - или в буран попадёшь, или волк сожрёт». Она никого не слушала. Работала яростно, как одержимая, торопясь заработать заветное ведро семечек и быстрей превратить его в хлеб и масло для меня. В буран она не попала, но волк по снежной целине пустился за ней в погоню. К счастью, это случилось близко от деревни. Мама побежала, но вскоре, вконец обессилев, упала и покатилась под гору, с которой начинался хутор. И на её вопль выскочил старик-конюх с вилами. «Ну, девка, повезло тебе, вон он к лесу свернул». 

Походы в город пришлось прекратить, моя кормёжка резко ухудшилась. И тогда мама начала (раз пять, наверное) потихоньку брать хлеб у Масловой. От начатого каравая она отрезала тоненький кусочек и странно-торжествующе протягивала его мне – «На, кушай». Как маленькая зверушка бежит с добычей в свою нору, так и я без всякой подсказки пряталась с хлебом под одеялом. Хлеб был невероятно вкусен, сладок. Но слаще была месть – за то, что Маслова меня чуть не убила, мы воруем у неё хлеб. Это ей за всё. Видно, Маслиха делала заметки на буханке. «Хли-и-и-б! У мэнэ бэруть хли-и-и-б!» - протяжно, как волчица, завыла она однажды. Я взглянула на маму – у неё было спокойное лицо, я постаралась сделать такое же. Отношения стали ножевыми. 

«Да плюнь ты на Маслиху и переходи ко мне», - позвала маму Полина с соседнего хутора Вольный. В её бедном доме с земляным полом я ожила. Мы жили там одной оравой. Наде, как и мне, шёл пятый год. Младшего, двух с половиной лет, спрашивали почти каждый вечер: «Петька, когда папка придёт?» И он важно, степенно отвечал: «Нынце». Не дождались они своего папку, погиб он. 

Старшая, Валя, 11 лет, и семилетний Колька занимались охотой, ставили капканы на сусликов. «Крыса», - содрогалась мама. «Не крыса, а суслик, - строго поправляла Поля. – Не хошь – не ешь, а девчонку не отвращай», - и давала мне кусок поджаренного мяса. Вечером Поля надевала мамино «городское» пальто и шла на гулянку «бить дроби». Мужиков в деревне не осталось, одни старики да увечные, на гармошке наяривал один на всех баб хромой гармонист. Поля заставила маму «брать» колхозную пшеницу. «Мне нельзя, меня поймают – посадят. А ты – «куираная», тебе ничего не будет. Значит, так – моё молоко, твоя пшеница. По-другому не выжить». К «городскому» пальто изнутри пришили ткань, получились карманы. Прикрываемая Полей, обмирая со страха, мама засыпала в них пшеницу. Вечером вокруг чугуна с молочной кашей садилось семь человек – две женщины и пять ребятишек. Все окна и двери были заперты, ни одна живая душа не знала о той необыкновенно вкусной, криминальной каше. 

В начале лета стало легче – мы переехали в город, и случайная знакомая, русская женщина, заведующая столовой кирпичного завода, сама пригласила маму к себе на работу. Это была неслыханная удача, к зависти многих. Наше счастье длилось месяц. Целый месяц у нас было вдоволь каши, а иногда и немного мяса. В столовую приводили на обед подразделения старых киргизов и казахов, мобилизованных на трудовой фронт. С редкими седыми бородёнками, не знавшие русского языка, измождённые и завшивевшие, эти старики, крича моей молодой маме «Мама, мама!», со всех сторон протягивали ей свои железные плошки. Они знали, что эта раздатчица, единственная из всех, будет наливать им суп до тех пор, пока он имеется в котле. «Ты чо ж это делаешь? – прищурясь, окружили маму несколько местных баб. – Ты чо ж это косым больше нормы даёшь?!» Здоровые бабищи, они бидонами и вёдрами тащили суп домой, на корм личным свиньям. 

Был предъявлен ультиматум. Или мама перестаёт наливать «косым» добавку, или чан с кипящим супом «нечаянно» выльется на неё. Многие, многие приняли бы первое условие. Но не моя мама. Я часто слышала от неё слова «Пушет бэзоэн» - «Просто стыдно». Пушет бэзоэн за недостойное поведение некоторых знакомых, правительства, журналистов… И потому для неё были неприемлемы оба пункта ультиматума. 

Из столовой пришлось вернуться на завод. Загружая ночами вагоны с кирпичом, мама обморозила руки. Пальцы резко пожелтели, врачи решили – гангрена, уже намеревались провести ампутацию. Она превозмогла и это, и изматывающую малярию с запредельной температурой, и другие напасти. 

Когда мне исполнилось шесть лет, мама занялась моим национальным воспитанием. В жилом доме кирпичного завода мы сидели в нашей комнате у окна, за которым заходило солнце. «Давным-давно, далеко в Палестине у евреев была своя страна, - как сказку, нараспев начала мама, и я верила каждому слову. – У нас были сады и поля, и дома, и рыба в море. Но потом на нас напали римляне. Мы храбро сражались, но их было намного больше. Они победили нас, взяли в плен и продали в рабство. С тех пор уже две тысячи лет мы рассеяны по всему свету, и нет у нас своей страны. Но мы никого не хуже». С этого первого знакомства с еврейской историей из уст мамы я навсегда запомнила, что мы, а значит, и я, - никого не хуже. И вела себя соответственно. 

Тогда же мама начала петь мне песни на идиш, объяснять пословицы, знакомить с жизнью рода и с еврейской историей. Она рассказала мне о процессе Бейлиса в общих чертах и о связанных с ним детских воспоминаниях. «Вы знаете, Рухл, - в 1913 году говорила на идиш маминой маме прачка Маруся, - что творится в Киеве?! Ды ганцэ штут зыдт от азэй о! (Весь город кипит вот так вот!), - и она злобно завращала сжатыми кулаками. – И если откроется, что вы пьёте нашу кровь, ой, что будет, Рухл, ой, что вам будет!» - «Шем зых (постыдись), Маруськэ, - оборвала её бабушка. – Ты ведь бываешь в еврейском доме, ты видишь, как я готовлю. Что ты болтаешь про кровь?» 

Про погромы, самооборону и про убийство Петлюры я узнала в детстве от мамы. С тех пор знаю и частушку, что распевали когда-то украинцы Житомира: «Жиды, жиденята, дэ ваша комуна? Що вы будэтэ робыты, як прыйдэ Петлюра?» 

Мы торжествовали, узнав о создании Израиля, и я, одиннадцатилетняя, искала в газете сообщения о положении на здешних фронтах. Под влиянием родителей, пробыв несколько часов с израильтянами на фестивале 1957 года в Москве, я поняла сразу и навсегда, где моё место. И мама-единомышленница всегда находилась рядом. 

Не раскисать, не сдаваться, держаться до последней возможности – так прожила она жизнь. На глазах у меня, семилетней, она без крика и паники потушила взметнувшийся под потолок огонь. На Чкаловском (Оренбургском) рынке часто обманывали, продавая вместо обычного керосина – сильно разбавленный бензином. От такого горючего печка взорвалась, и мама загасила гудящее пламя, кинув на него одеяло, пальто и всё, что возможно. 

А какую речь она произнесла на цеховом собрании в подмосковном Реутово, где её в соответствии с духом времени (1951 г.) хотели уволить с работы и отдать под суд, обвинив в саботаже и вредительстве! Иные работницы заплакали, вспомнив обиды от двух негодяев, мастера и начальника цеха, выступили против них, и задуманная заводской верхушкой акция провалилась. Собрание шумело, жертва превратилась в обвинителя. Директор выглядел так же жалко, как наглый гусак, несколько ранее бросившийся щипать нас и схваченный мамой за горло. 

 

Январь 1975 г. Подмосковное Реутово. Мама с младшей внучкой Марьясенькой... 


 

... и это тоже Марьясенька (Мирьям) спустя 18 лет, во время службы в ЦАХАЛе. 1993 год

 

 

Весна 1989 г. Мы с мамой возле нашего дома в центре абсорбции Мевасерет-Циона

 

Мы многое преодолели, и в конце 1980-х гг. наша мечта, наконец, сбылась – мы приехали в Израиль. Шесть лет прожила здесь моя мама, восхищаясь теплом, цветами и солдатами. Но врач не сумел, а вернее, не очень и старался сделать ей необходимый анализ, а когда через два года другой врач выполнил процедуру – было уже поздно. Последние 40 суток в больнице и хосписе мы провели вместе. Я скрыла от неё диагноз, она не знала, где находится, мы пели песни и в хосписе. Маму отправили на небольшую операцию, и я попросила врача принять её поскорей – она стара, очень больна и уже 5 дней без еды, на одном физиологическом растворе. «Не смей ничего просить», - рассердилась мама. «Что ты, hи бэсэдэр», - взглянув на прямо сидевшую больную, возразила врач. Шесть часов ожидала мама своей очереди и во время операции потеряла сознание. Но пока была в сознании, несмотря на крайнюю слабость, брезговала просить и делать «рахмонэс понэм» (жалобное лицо). 

… Двадцать лет нет на земле моей мамы. 
Она будет со мной до моего последнего часа. 

 

Автор: Лина Торпусман, Иерусалим




Источник: Мы здесь
| Оцените статью: +25

Если Вы заметили грамматическую ошибку, Вы можете выделить текст с ошибкой, нажав Ctrl+Enter (одновременно Ctrl и Enter) и отправить уведомление о грамматической ошибке нам.

joe

3 ноября 2014 00:35
Прекрасная статья. Спасибо. Долгой жизни Вам и Вашим близким Лина!!!
1

Джуиш

3 ноября 2014 06:40
Ностальджи! У меня от матери тоже остались фотографии подобные первой в статье, специфические, еще довоенные. В них прелесть и какое-то сожаление по былому и утраченному. Грусть, шарм, ностальгия.
2

Anna Nayfeld

15 ноября 2014 05:42
Спасибо Лине за прекрасный рассказ о ее необыкновенной и, вместе с тем, обычной НАСТОЯЩЕЙ "Идише Моме", светлая ей память. Какая умница Лина, что записала свои воспоминания для своих потомков, для будущих поколений, для всех, кто интересуется историей евреев. И что очень важно, как мне представляется, - это то, что покойная Хая, прошедшая страшную, полную испытаний жизнь, всегда помнила о своих корнях и передала свои знания и воспоминания Лине. Судя по рассказу, Хая прожила почти 90 лет - долгую жизнь, но все же так кольнуло "... врач не сумел, а вернее, не очень и старался сделать ей необходимый анализ, а когда через два года другой врач выполнил процедуру – было уже поздно". Жаль, могла бы еще пожить: ведь она сохраниля память и ясный ум...Долгой и счастливой жизни Лине и ее потомкам, и пусть навеки сохранят они память о той, благодаря кому живут, - о бабушке Хае.
3

Добавление комментария



Наш архив