Все новости

Вчера, 22:40
12-12-2017, 21:31
«    Декабрь 2017    »
ПнВтСрЧтПтСбВс
 123
45678910
11121314151617
18192021222324
25262728293031
Таланты

Версия для печати

 Матвей Моисеевич Гейзер (Часть шестая)

Глава девятая «ПОЭЗИЯ НЕ ПРОПОВЕДЬ, А ИСПОВЕДЬ»

 

Зяма – это форма причастности каждого друг к другу.

Из письма Давида Самойлова

 

Среди друзей Зиновия Ефимовича, кроме Твардовского, Чичибабина, Слуцкого, были и другие замечательные поэты. Прежде всего это Давид Самойлов. Знакомство с ним состоялось еще до войны, в арбузовской студии, и продолжилось в 1960-х, когда Самойлов с женой Галиной Медведевой поселился в эстонском городе Пярну (Пернов).

Самойлов посвятил Гердту немало стихов. Даже письма писал иногда в стихотворной форме. Начнем с шуточного «Из города Пернова Зиновию Гердту»:

 

Что ж ты, Зяма, мимо ехав,

Не послал мне даже эхов?

Ты, проехав близ Пернова,

Поступил со мной хреново.

 

Надо, Зяма, ездить прямо,

Как нас всех учила мама,

Ты же, Зяма, ехал криво

Мимо нашего залива…

 

В «Поденных записях» Самойлова часто встречаются упоминания о Зиновии Ефимовиче. И всем, кто бы ни приезжал в Пярну в гости к Самойлову, Давид Самойлович задавал один и тот же вопрос: «Как там Гердты?» (именно Гердты, а не Гердт). Гердты незримо, но ощутимо присутствовали в доме Самойловых в Пярну. О них поэту напоминали даже безделушки, оставленные или забытые у него Гердтом:

 

…Ждал, что вскорости узрею,

Зяма, твой зубной протезик,

Что с улыбкою твоею

Он мне скажет: «Здравствуй, Дезик».

 

Посидели б мы не пьяно,

Просто так, не без приятства.

Подала бы Галиванна

Нам с тобой вино и яства…

 

Давид Самойлович, как ребенок, радовался напиткам, привезенным Гердтами из Москвы, и особенно обыкновенной московской водке. За рюмочкой крепкой «белой» они вспоминали московских друзей, по которым Самойлов скучал. Но главное в их разговорах сводилось к чтению стихов: оба они знали огромное их количество.

И через одно стихотворение возвращались то к Пушкину, то к Пастернаку.

 

…Мы с тобой поговорили

О поэзии и прочем.

Помолчали, покурили.

Подремали, между прочим.

 

Но не вышло так, однако.

Ты проехал, Зяма, криво.

«Быть (читай у Пастернака)

Знаменитым некрасиво».

 

И теперь я жду свиданья.

Как стареющая дама.

В общем, Зяма, до свиданья.

До свиданья, в общем, Зяма.

 

А вот еще одно письмо-стихотворение Давида Самойлова, посвященное Гердту:

 

Ты, Зяма, на меня в обиде.

Я был не в наилучшем виде.

Но по совету сердцеведа:

Не верь, не верь поэту, деда!

 

Мой друг, считай меня Мазепой,

А если хочешь, даже Карлом.

Но в жизни, друг, – в моей нелепой –

Есть все же многое за кадром.

 

А там, за кадром, милый Зяма,

Быть может, и таятся драмы.

Прекрасная, быть может, Дама,

А может, вовсе нету дамы.

 

Там, Зяма, может быть, есть зимы,

Тоска, заботы и желанья,

Которые невыразимы

И недостойны оправданья.

 

И это дань сопротивленью

И, может быть, непокоренье

Тому отвратному явленью,

Названье коему старенье.

 

И, может быть, сама столица,

Которую я вижу редко,

Сама зовет меня напиться.

Возможно, даже слишком крепко.

 

Возможно, это все бравада

И дрянь какая-то поперла.

Но мне стихов уже не надо,

И рифма раздирает горло…

 

Кто-то, кажется, Александр Моисеевич Городницкий, рассказывал мне, что в одной из бесед между Самойловым и Гердтом зашла речь о Николае Заболоцком – поэте, которого очень оба любили, читали вместе его стихи. Зиновий Ефимович прочел «Журавлей» Заболоцкого:

 

Вылетев из Африки в апреле

К берегам отеческой земли,

Длинным треугольником летели.

Утопая в небе, журавли…

 

После этого Самойлов спросил: «А знакомо ли тебе стихотворение 1947 года?» Тогда Заболоцкий, только что вернувшийся из лагерного ада, написал стихи, посвященные жене Екатерине Ивановне, которая провела страшные годы блокады в Ленинграде. Вот строфа из этого стихотворения:

 

Взгляд ее был грозен и печален,

Но она твердила всякий раз:

«Помни, Катя, есть на свете Сталин,

Сталин позаботится о нас».

 

«Представляешь, Зяма, какие времена были!» Уж лучше приведем еще одно письмо Самойлова Гердту:

 

…Давай же не судить друг друга

И не шарахаться с испугу.

И это – лучшая услуга,

Что можно оказать друг другу.

 

И, может, каждая победа –

Всего лишь наше пораженье.

Поверь, поверь поэту, деда,

И позабудь про раздраженье.

 

После окончания Великой Отечественной войны рядом с Зиновием Ефимовичем оказалось немного друзей из довоенного периода. Как заметил в беседе со мной Исай Константинович Кузнецов: «Все ушли…» Но среди этих немногих оставался Давид Самойлов. Зиновий Ефимович вспоминал: «Я возлюбил заново Давида Самойлова, заново, хотя мы дружили с 1938 года, я помню его самое начало, он уже тогда резко отличался от той прекрасной довоенной плеяды молодых московских поэтов».

В жизни, да и в творчестве Гердта Давид Самойлович занимал особое место, и переезд поэта из Москвы в Пярну не отдалил их друг от друга, а еще больше сблизил. Подтверждением тому письма Самойлова Гердту: «Ты, Зяма, один из немногих людей в столице, живущих вне апокалипсиса. Это удивительное твое достоинство я необычайно ценю и хочу учиться у тебя».

А вот фрагмент еще одного письма: «Дорогой Зяма! К старости, что ли, становишься сентиментален. Твое письмо выжало из моих железных глаз слезу. И ты знаешь – надо отдаваться этому чувству. Это чувство живое, вовсе не остаточное. Самое удивительное, что это способны испытывать только мы. Нам кажется, что чувство дружбы, и поколения, и родства, и доброжелательства, и взаимной гордости – это так естественно. Но ведь последующие этого не испытывают. У них другие чувства, может быть, сильные и важные, но другие! А это НАШИ чувства».

Среди стихотворений Самойлова, посвященных Гердту, было и такое:

 

С неба дождик льет упрямо,

Землю мокрую долбя.

Почему-то, милый Зяма,

Нынче вспомнил я тебя.

 

Как печально жить в разлуке,

Как протяжен ветра вой.

И пленительные звуки

Не прольет мне голос твой.

 

У! Там мчится шарабанчик,

Колокольчиком бренча!

И ко мне ты входишь, Зямчик,

Свою ногу волоча.

 

Нет! Увы! Все та же греза

Провела меня опять.

И угрюмо и тверезо

Отправляюсь я в кровать.

 

А не то бы, милый Зямчик,

Ты приехал бы домой,

Снял бы с холоду азямчик,

Шкалик выпил бы со мной.

 

Здесь бы в городе Пернове

С нас бы все печали прочь,

И про давние любови

Толковали бы всю ночь.

 

Из рассказа Татьяны Александровны Правдиной: «Дезик и я часто вспоминали наш институт, вернее, дом, где располагались его, а потом мой – наши вузы. Мы ходили к метро «Сокольники» одними просеками, сидели в одних и тех же аудиториях, а через Павла Когана он знал и мою «англичанку» Нину Бать… (преподаватель английского языка из МИФЛИ. – М. Г.). Зяма знал все стихи Дезика, очень большую часть по памяти, и на протяжении всей жизни продолжал впитывать в себя новые. Он любил Самойлова наравне с Пастернаком, читал их всем, кто готов был слушать, стремясь поделиться своим восхищением…»

Под одним из лучших и самых известных стихотворений Самойлова также красуется посвящение «З. Г.»:

 

Повтори, воссоздай, возверни

Жизнь мою, но острей и короче.

Слей в единую ночь мои ночи

И в единственный день мои дни.

День единственный, долгий, единый,

Ночь одна, что прожить мне дано.

А под утро отлет лебединый –

Крик один и прощанье одно.

 

Случилось так, что и в последние минуты жизни Давида Самойлова Гердт был рядом с ним. В начале 1990 года поэт пригласил своего друга на вечер памяти Пастернака, который должен был состояться в Таллине 23 февраля. Татьяна Александровна вспоминает: «Зяма прочитал «Февраль», еще что-то, из зала попросили: «Гамлета!» Едва он начал: «Гул затих. Я вышел на подмостки. Прислонясь к дверному косяку…» – за кулисами раздался какой-то шум, Гердт обернулся, но продолжил: «Я ловлю в далеком отголоске, Что случится на моем веку. На меня наставлен…» – но тут шум стал совсем громким и на сцену выбежала женщина с криком: «Давиду Самойловичу плохо! Доктор (увы, не помню имени), скорей!» Мы с Галей, выскочив на сцену из четвертого ряда, побежали за кулисы. Доктор, сидевший чуть дальше, вбежал туда вместе с нами. Дезик лежал с закрытыми глазами на полу в гримерке, над ним склонился прибежавший со сцены раньше нас Зяма. Доктор щупал пульс, Галя наклонилась над Дезиком, и он вдруг открыл глаза и даже как-то спокойно, выдохнув, сказал: «Ребята, всё, всё… всё в порядке». И опять закрыл глаза. Всё происходило молниеносно. Очень быстро приехала «скорая», нас выгнали, мы ждали, стоя за дверью… Лучшая таллинская реанимационная бригада делала всё возможное. Через час доктора вышли, сами убитые горем…»

Прошли годы, и Гердт, вспоминая прощание с Самойловым, написал: «Когда этот рубеж наступит, нам не дано предугадать, как говорил Тютчев. Прощаться с такой долгой жизнью надо или очень подробно, или мгновенно. Самойлов был не только замечательный поэт, но и философ, мыслитель. Только он мог сказать: «Вот и все. Смежили очи гении… Нету их. И все разрешено»«.

Зиновий Ефимович пережил своего друга на семь лет. Случилось так, что последним стихотворением, которое он читал со сцены (на своем юбилейном вечере), было «Давай поедем в город…» Давида Самойлова:

 

Давай поедем в город,

Где мы с тобой бывали.

Года, как чемоданы,

Оставим на вокзале.

Года пускай хранятся,

А нам храниться поздно.

Нам будет чуть печально,

Но бодро и морозно…

 

Гердт, рассказывая о «второй волне» приятия им поэзии Самойлова, утверждал: «Там всё про меня. Пусть простит меня поэт, но я могу подписаться под каждой его строкой – это всё про меня. Может быть, потому, что мы принадлежим к одному поколению, может быть, потому, что самым главным в жизни и у него, и у меня была Великая Отечественная. Это роднит меня со многими сверстниками, и люди, прошедшие войну, мне как-то априорно близки. Самойлов выражает мою душевную жизнь в стихах, мое мироощущение. Это не означает, что я не люблю других поэтов, но без двоих я не могу практически прожить ни дня».

Татьяна Александровна пишет: «Дезик и Зяма дружили всю жизнь, до последней минуты, в прямом трагическом смысле этого слова…»

 

Глава десятая МОИ ВСТРЕЧИ С ГЕРДТОМ

 

Тот, кто не видит мир в своих друзьях,

не заслужил, чтоб мир о нем услышал.

 

И. В. Гёте

 

Однажды в 1988 году, встретившись с Зиновием Ефимовичем в Доме кино, я спросил его, есть ли у него среди сыгранных им ролей в кинематографе самые любимые. Со свойственной ему скромностью Зиновий Ефимович сказал: «Не могу ответить на ваш вопрос. Скажу лишь, что я гораздо чаще отказывался от ролей в кино, чем соглашался играть. А любимая моя роль? От автора – в роммовском фильме «Девять дней одного года». Поверьте, что за экраном можно сыграть лучше и больше сказать, чем на экране», – и улыбнулся своей неподражаемо-печальной улыбкой.

Девятое февраля 1989 года. В этот день в Доме кино состоялся вечер памяти Соломона Михоэлса. Помню, что на этом вечере были дочери Михоэлса и все в ту пору еще живые актеры ГОСЕТа (Государственного еврейского театра). Вечер удостоил своим участием Иван Семенович Козловский, друживший с Михоэлсом. Я познакомил Гердта с Моисеем Соломоновичем Беленьким, в прошлом директором училища при еврейском театре, и с дочерью Михоэлса Натальей Соломоновной. Зиновий Ефимович сказал, обращаясь к Беленькому:

– Вы меня, наверное, не помните, но я вас вспоминаю на одном из вечеров в нашем театре. Вы были на спектакле «Леса шумят».

– Еще бы, ведь это спектакль о ваших земляках, о евреях – белорусских партизанах.

– Я не совсем из Белоруссии, но около. Я родом из Себежа.

Тут в разговор вмешался Козловский:

– Как жаль, что нет на этом вечере Соломона Михайловича! Знаете, что бы он спел?

– Думаю, что знаю, – и Зиновий Ефимович тут же напел на идише песенку о меламеде, обучающем детей в хедере.

Я спросил Зиновия Ефимовича, не споет ли он эту песенку со сцены.

– Нет, я буду читать отрывок из книги Канделя.

Готовили вечер Евгений Арье и Александр Левенбук. В тот день Гердт блистательно читал фрагменты из книги Феликса Канделя «Врата исхода нашего», а когда речь зашла о жестоком аресте соратника Михоэлса, замечательного актера Вениамина Зускина (его, больного, буквально на носилках унесли из Боткинской больницы в тюрьму, а потом расстреляли), зал замер в напряженной тишине: многие не в силах были сдержать слезы… Когда Гердт вышел за кулисы, аплодисменты еще долго не смолкали.

Чуть позже Зиновий Ефимович подошел к Ивану Семеновичу Козловскому и сказал: «Знаете, у меня никогда не было жажды аплодисментов, но сейчас случай особый – это не мне аплодируют, а Михоэлсу и Зускину. Зависть – вовсе не моя черта. Но вам завидую – вы так долго знали Соломона Михайловича и дружили с ним. Мне посчастливилось видеть его игру на сцене. Он был истинным зеркалом и эпохи, и своего народа…» Козловский задумался, потом сказал: «Хорошо, что мы дожили до сегодняшнего вечера. О Михоэлсе еще будут сняты фильмы, написаны книги. А вот этот молодой человек, – Иван Семенович представил меня, – написал монографию «Соломон Михоэлс». Надеюсь, вскоре она выйдет в свет». Гердт протянул мне руку: «Буду ждать вашей книги…»

Потом все мы сидели в комнатке за сценой. Гердт, обращаясь к Козловскому, сказал: «Вы помните похороны Михоэлса?» Иван Семенович вспомнил многих из тех, кто был в Государственном еврейском театре в день похорон: «Помню слезы на глазах Образцова, рядом с ним стояли Сперанский, Самодур и еще кто-то. Еще я помню, что именно на похоронах Михоэлса я читал любимую им и мною поэму Уткина «О рыжем Мотэле»«.

Тут Гердт вдруг стал читать стихи Уткина:

 

И дед и отец работали.

А чем он хуже других?

И маленький рыжий Мотэле

Работал

За двоих.

Чего хотел, не дали.

(Но мечты его с ним!)

Думал учиться в хедере,

А сделали –

Портным.

 

Немного задумавшись, внимательно посмотрев на меня и Зиновия Ефимовича, Иван Семенович продолжил:

 

Так что же?

Прикажете плакать?

Нет так нет!

И он ставил десять заплаток

На один жилет.

И…

(Это, правда, давнее,

Но и о давнем

Не умолчишь.)

По пятницам

Мотэле давнэл,

А по субботам

Ел фиш.

 

А потом они стали декларировать вместе:

 

Сколько домов пройдено.

Столько пройдено стран.

Каждый дом – своя родина,

Свой океан.

И под каждой слабенькой крышей,

Как она ни слаба, –

Свое счастье,

Свои мыши,

Своя судьба…

 

Зиновий Ефимович сказал: «Я мало был знаком с Эдой Берковской, женой Зускина, и совсем не знал его дочь Аллу. Уже позже я прочитал в ее книге «Путешествие Вениамина»: «Театр целый год агонировал. Меня все это время мучили, изводили, издевались, директор и многие товарищи меня не узнавали»… Впервые после гибели Зускина я, Елизавета Моисеевна Абдулова, Моисей Беленький и еще многие, знавшие Михоэлса и Зускина, 12 августа 1956 года собрались у могилы Михоэлса на кладбище Донского крематория. И сейчас слышу слова Эды Соломоновны: «Какая это была идеальная актерская пара. Боже милостивый! Уж если кто жил еврейским театром, искусством своего народа, то, конечно, они»«. Помолчав, Зиновий Ефимович произнес: «Какая страшная трагическая судьба у обоих! Уверен, что в моем сердце гордость за этих замечательных актеров, писателей, деятелей искусства сохранится навсегда».

Вновь на минуту задумавшись, Гердт сказал: «Хочу прочесть стихотворение Дины Покрасс, оно называется «Заглядывая в прошлое»«:

 

Не простили тебе, не простили

Твой пророчески мудрый смех.

Вымыслом пошло прикрыли

Преступленье – убийства грех.

 

Ночь. Мороз. А на Малой Бронной

Грозный ропот спаял людей…

В гневной очереди похоронной

Обреченность твоих палачей.

 

Как давно, как недавно все было…

Есть Израиль среди прочих земель.

Нет, Михоэлс, тебя не убили,

Ты с народом взошел в Исраэль!

 

Вторая моя встреча с Зиновием Ефимовичем произошла летом того же 1989 года в гостинице «Метрополь» на приеме, устроенном посольством Израиля в честь Шимона Переса, в то время назначенного министром иностранных дел Израиля. Как известно, многочисленные репатрианты из России сыграли заметную роль в этих выборах: большинство из них поддержало партию Рабина и Переса «Авода». Говорили, что значительную поддержку избирательному блоку Ицхака Рабина оказали Михаил Козаков, поэт Игорь Губерман и другие. Как бы там ни было, но руководители обоих блоков, Рабин и Ицхак Шамир, договорились, что руководить правительством будут поочередно.

На этом приеме были Гердт с Татьяной Александровной, и я подарил Зиновию Ефимовичу свою книгу «Соломон Михоэлс». Он не скрывал своей радости по этому поводу. Поблагодарил, с любовью погладил обложку книги, на которой был портрет Михоэлса. Обещал позвонить после прочтения и слово свое сдержал. Не буду воспроизводить нашу беседу, замечу лишь, что артист сказал: «Знаете, когда я читал в вашей книге страницы о детстве Зускина, мне показалось, что вы писали обо мне. Я в детстве, как и Зускин, разыгрывал своих знакомых, делал это с особым удовольствием и, кажется, достаточно мастерски. Знакомые узнавали себя. В глубине души я очень хотел этого, радовался».

А вот из записей самого Зускина «Жизненный и сценический путь» (из книги «Путешествие Вениамина»): «Шести лет я в первый раз попал на спектакль приехавшей в наш город еврейской труппы. Впечатление было колоссальным. Вскоре моим любимым развлечением стало устраивать театр (в доме или в сарае), представлять. Вата, валявшаяся в нашей мастерской в большом количестве, служила мне для бороды, а кухонный уголь – краской. Когда в город приезжали еврейские труппы, я пропадал из дома на целые дни. Помогал актерам в подыскании квартир, реквизитору и бутафору – в добывании нужных им вещей, с радостью исполнял всевозможные поручения и за это мог посещать спектакли».

В тот же день я услышал от Зиновия Ефимовича рассказ о его родном Себеже: «Это недалеко от Витебска и Паневежиса, где прошло детство Шагала и Зускина. Когда-то наш уездный городок Себеж даже числился в Витебской губернии…» Что-то невыразимо общее оказалось не только в судьбах Зускина и Гердта, но и в их трепетном отношении к театру, их нетерпимости к халтуре и самохвальству.

Я едва сдержал желание подробнее расспросить Зиновия Ефимовича о городе его детства и еще о многом. Мы договорились, что обязательно встретимся. «Какие наши годы!» – бодро сказал Зиновий Ефимович.

На одной из встреч, 7 мая 1994 года на приеме по случаю Дня независимости Израиля, я беседовал с Гердтом дольше обычного. Попросил разрешения брать у него интервью «в рассрочку» – по пять минут в течение многих лет. «Вы самый неназойливый журналист из тех, кого я знаю», – пошутил Зиновий Ефимович.

Еще одна моя «встреча» с ним оказалась виртуальной. Произошла она далеко от Москвы. Осенью 1992 года я ездил по местечкам Украины, собирая материал для своей книги «Еврейская мозаика». Как-то оказался в местечке, вернее бывшем местечке Шаргород в Подолии. Брожу по улочкам, переулкам и вдруг вижу окно, в котором, как в магазинной витрине, висят фуражки и кепки какого-то особого покроя. Я конечно же остановился, постучал в дверь – не вызывало сомнения, что в доме живет мастеровой-еврей. Мой стук, даже настойчивый, ни к чему не привел. Я постучал в окошко. Выглянула пожилая женщина и сказала: «Если вам что-то нужно, зайдите в дом». Она открыла дверь и, даже не пригласив меня войти, с порога сообщила, что сегодня суббота и ничего продаваться не будет.

– Если вы хотите приобрести себе что-то на голову, приходите вечером или завтра утром. По вашему виду я вижу, что вы не ямпольский и даже не шаргородский, но вы точно еврей. Вокруг осталось так мало евреев, что я знаю всех в лицо. А вы откуда будете?

Я сообщил, что когда-то жил в Бершади, сейчас фотографирую оставшиеся еврейские местечки. Мое сообщение особого впечатления на хозяйку не произвело.

– Но в нашем доме вас, наверное, заинтересовали головные уборы? – спросила она, окинув меня внимательным взглядом. – Я вижу, что вы, скорее всего, из Одессы. Я угадала? Ах, из Москвы! Залман, иди сюда! Здесь пришел интеллигентный покупатель из Москвы. Он что-то хочет.

В комнату вошел старик высокого роста с огромными «буденновскими» усами. Не поздоровавшись, он заговорил:

– Вы хотите иметь кепку моей работы? Я вас хорошо понимаю. Я не только последний «шаргородский казак», но и последний шапочник в местечке. Многие уехали в Палестину, кто-то просто умер. Палестина сейчас называется Израиль, но мой папа, мир его праху, называл эту землю Палестина и очень хотел туда поехать… Э, да я вас заговорю. Если вы что-то можете выбрать из готового товара, пожалуйста. Если нет, приходите завтра утром, я сниму мерку с вашей головы, и пока вы почитаете «Винницкую правду», у вас будет готов замечательный головной убор. Когда вас спросят в Москве, где вы его взяли, скажите, что у Залмана из Шаргорода, на улице Советской. Так вы сами будете из Москвы? В прошлом году у меня был один интересный клиент, тоже еврейский человек из Москвы. Он был такой маленький, что я нагибался вдвое, чтобы с ним говорить. Он был с женой, высокой красивой женщиной. Когда этот человек узнал, что меня зовут Залман, он очень обрадовался и сказал, что в детстве его тоже звали Залман. Я пошил ему такую кепку, что ни в Ямполе, ни в Виннице, ни в Москве нет второй. И денег у него не взял. Вы можете подумать, что я богатый человек и мне не нужны деньги. Еще как нужны! Я ведь местечковый капцан (бедняк. – М. Г.). Но он мне сказал: «Вся жизнь человека проходит в поезде, который везет нас в лучший из миров. И идет этот поезд только в одну сторону. Есть ли жизнь за последней остановкой – я не знаю. Не уверен. Но жить надо так, как будто за последней остановкой начнется новая, вечная жизнь, и тогда не страшно умирать…» Ну скажите, после таких умных слов мог я взять деньги за свою работу? Конечно нет!

Почему-то в этом клиенте моего нового знакомого мне почудился Зиновий Гердт, хотя как попал он в эти места, зачем и почему, в тот момент я понять не мог. Перечитывая свои записи, я позвонил вдове Зиновия Ефимовича. К моей радости, я оказался прав! Татьяна Александровна рассказала мне, что летом 1991 года они с Гердтом были на съемках фильма «Я – Иван, ты – Абрам». Фильм снимала французская кинематографистка Иоланда Зоберман в маленьком местечке Чернивцы, затерявшемся где-то между Ямполем и Шаргородом. От кого-то из местных жителей Зиновий Ефимович узнал об этом еврее, знаменитом мастере по пошиву кепок. В свободный от съемок день они с женой отправились в Шаргород. А остальное было примерно так, как рассказано выше.

Сам франко-белорусский фильм «Я – Иван, ты – Абрам» особого следа в творческой биографии Гердта не оставил. И это притом что там снимались такие замечательные актеры, как Владимир Машков, Александр Калягин, Ролан Быков, Армен Джигарханян и конечно же сам Гердт. Продюсерами фильма были Жан-Пьер Дюре и Доминик Хеннеки – «новые французы», выходцы из Подолии. Им хотелось рассказать не только о событиях 1930-х годов, но и запечатлеть на пленке места, где они родились, где прошло их детство.

Гердт играл в фильме как бы самого себя: его героя звали Залман. Но речь шла не о нем, а о двух подростках, выросших в местечке в Подолии, которая входила тогда в состав Польши. Один из них – Иван, второй – Абрам. Они совершают побег из родных мест, чтобы избавиться от диктата взрослых. На их розыски отправляются сестра Абрама Рахиль и ее жених, коммунист-подпольщик Арон. Надо ли говорить, что побег не увенчался успехом? Грустный конец фильма во многом определил его незавидную судьбу в прокате. Тем не менее лента «Я – Иван, ты – Абрам» дала возможность актерам, в ней участвовавшим, провести вместе счастливые дни, которые запомнились всем участникам съемок. Особенно потому, что вскоре прекратил свое существование Советский Союз и его разрезанный по живому новыми границами кинематограф вступил в полосу глубокого кризиса. Это отразилось и на творческой судьбе Гердта: за оставшиеся ему шесть лет жизни он снялся в десяти фильмах, но зрители их практически не видели – кино- и телеэкраны страны заполнила импортная продукция невысокой пробы. Поэтому о творчестве артиста мы по-прежнему судим по картинам 60– 70-х годов – «Золотой теленок», «Тень», «Соломенная шляпка» и множеству других, включая и менее известный фильм, о котором пойдет речь дальше.


Источник: | Оцените статью: +5

Если Вы заметили грамматическую ошибку, Вы можете выделить текст с ошибкой, нажав Ctrl+Enter (одновременно Ctrl и Enter) и отправить уведомление о грамматической ошибке нам.

Добавление комментария